Дон Жуан рассказывал мне сейчас, как он испугался, когда почувствовал на себе взгляд невесты. Она не то чтобы бросила на него взгляд, нет, она взмахнула ресницами и подняла глаза, прекрасные и дивные, и, не прилагая никаких усилий, сделала ему этими дивными глазами глазки. А его, Дон Жуана, неожиданный испуг не имел, конечно, ничего общего с истинным испугом. Это было как внезапное и тихое пробуждение от спячки, после длившейся годами дремоты и прозябания. Воцарилась тишина: непрекращающийся шум за столом и бормотание голосов вдруг разом исчезли. Перед его взором открылся горизонт. И тем не менее поначалу он все еще боролся со смущением. Потом вдруг решительно поднялся и пошел большими шагами — к ней? — нет, он покинул зал.
Решение он принял мгновенно. Пути назад не было. Уклониться Дон Жуан не мог, это было не в его правилах, он обязан был предстать перед незнакомой женщиной, это его долг. (Даже если в рассказе для меня, его слушателя, он не часто повторял слово «долг», тем не менее оно так и витало в воздухе.) Целая эпоха его жизни закончится сегодня не позднее этого вечера, а он и в самом деле расценивал теперь годы печали как эпоху. Кавказское село лежало на макушке голого каменистого холма. И пока он шел селом, словно делал обход, спускаясь все увеличивающимися кругами вниз, туда, где был лесок и пустырь, ему казалось, он знает, что в последний раз, по крайней мере на какое-то необозримое время, внимает всем сердцем тем якобы мелким и пустяковым вещам, значившим для него на протяжении целой эпохи больше, чем что-либо другое или кто-либо еще на этом свете. Сам факт присутствия женщины вытеснит, как и раньше, в той прошлой, уже давно несуществующей жизни, тысячу ежедневных мелочей, близких его сердцу, не оставит им никакого жизненного пространства. Женщина как проклятие? Как иссушающее душу наваждение?
Но Дон Жуан еще не знал, что он, по крайней мере касательно того, что начиналось сейчас, на сей раз заблуждался, плутая в лабиринтах собственной души. Делая круги, он прощался со своим прошлым. Вот эти снежные поля на северных склонах гор: в обозначившемся для него новом периоде жизни, а может, и навсегда, им нет уже места. Или порывы ветра в колючем терновнике: сыграйте для меня с упрямыми кустами еще разок. Повстречавшаяся траурная процессия: всего лишь несколько старых согбенных фигур и дитя за гробом, вон там, впереди, а сзади него уже играют свадьбу, и звучит музыка, народные мелодии сменяются трансконтинентальными ритмами: еще немножко побыть рядом с вами, скорбящими. А потом сделаю вам ручкой, желтая глина и красный мергель. Будьте здоровы и не поминайте лихом, и вы, цветки губоцветного дрока, и вы, муравьиные дорожки. Адьё — прощайте навсегда, — мотки овечьей шерсти на изгородях.
Он воскрешал в памяти прошлое, ставшее эпохой, но это больше не действовало на него. Им завладело другое время — время женщин, — полностью и бесповоротно, и его отсчет и реальность начались с момента, как только Дон Жуан встал из-за своего столика в углу и вышел из зала, чтобы удалиться и побыть наедине. И теперь он был согласен с приходом этого нового времени, более того, он принял его. Хотя оно и возвещало: опасность! — но это лишь разжигало его, наконец-то снова.
На обратном пути от него разбегались в разные стороны дворовые собаки. Домашняя кошка, которая по виду вполне могла сойти за бездомную, валялась на спине в кустах и вдруг принялась увиваться вокруг его ног. Большие черные жуки, летавшие с громким жужжанием, переходившим в гудение, атаковали его, во всяком случае предприняли такой маневр, устремив свой полет прямо на него. С незапамятных времен все живые твари несли к нему свои послания, смысл которых Дон Жуан не мог знать, да и не хотел этого. Но отвечал им всем с изысканной вежливостью и потому обратился сейчас к свиньям, ишакам и уткам в пруду без воды с речами, словно к важным господам, разговаривал с ними витиеватыми, старомодными, но имеющими еще и сегодня хождение фразами. Каждый раз, когда он становился серьезным, он начинал говорить именно так, как всегда разговаривал сам с собой молча, про себя.