Не было такой идеи вести в течение недели общий счет женщинам. Женщины и счет? Так вопрос для Дон Жуана никогда не стоял — ни сейчас, ни до того. Он ощущал время женщин скорее как паузу в вечной игре, в нескончаемом беге времени. Не считать, а считывать их имена, буквально произносить по буквам. Его время с женщинами было временем, в котором места счету не было. Совсем ничего не считать, вообще ничего такого, что можно выразить числами. Сдерживаться, что влекло за собой как следствие не считать ни населенные пункты, ни расстояния между ними, ни пройденные отрезки пути, олицетворявшие собой меру. Его пребывание в пути было одновременно постоянным прибытием, а не успев прибыть, он уже снова видел себя в пути. И чувствовал себя защищенным временем женщин, словно находился по другую сторону времени, когда беспрестанно считал; и пока оно будет длиться, это время женщин, с ним не случится ничего плохого; и каждое его бегство тоже часть его паузы в вечном беге жизни; каждый раз спокойное, прямо-таки хладнокровное бегство, с широко открытыми на мир глазами. Время женщин опять же означало: иметь время. Быть во времени. Вжиться в него, найти с ним общий язык Оно бесперебойно подыгрывало ему, даже во сне. И слышно было, как оно пульсирует, как поддает жару, прожигая до кончиков пальцев рук и ног. Он не только чувствовал себя защищенным этим видом времени, оно несло его с собой, как на крыльях, и в итоге, вместо того чтобы считать, он стал читать его вслух, то есть рассказывать. И в течение всего этого времени он жил надежно и комфортно, передавая это ощущение другим, рассказывая о времени и о себе.
О женщине из Норвегии Дон Жуану, собственно, не было особенно что рассказать, разве только, что она ждала его за церковью, после мессы, во время которой они все ближе и ближе подходили друг к другу (нет ничего более натурального и ничего менее фривольного, заявил он мне, чем женщина и мужчина, у которых во время торжественных песнопений священной литургии открываются друг на друга глаза, на их духовную и телесную близость, что намного естественнее, чем во время другого какого торжественного акта). Кроме того, женщина, по местным понятиям, была больна: душевнобольная или сумасшедшая. Но только Дон Жуан не видел в ней никакого помешательства и не хотел в это верить, а когда она сама назвала себя помешанной, то тогда уж определенно нет. Он просто хотел быть с ней, и он это сделал, да еще и как. Я, во всяком случае, так это себе представил, хотя он мне никаких подробностей не излагал.
Что осталось в памяти Дон Жуана от того дня на берегу фьорда, проведенного вместе с норвежской женщиной: деревянный стол у воды; сажа на слежавшемся снегу (так похожем на снега Кавказа); свет на воде вечером, вместо того чтобы погаснуть, на какое-то время все ярче и ярче, словно собрался светить вечно; луна, по виду почти такая же, как накануне в Сеуте, а днем раньше в Дамаске; зеркально-гладкие красно-желтые котловины только что растаявшего ледникового языка; молчаливое сидение; глаза в глаза, каждый — весь внимание друг для друга; чтение, чтение, перелистывание страниц, и так до следующего дня в голландских дюнах, до самого наступления там сизигийского прилива. Из воды фьорда выпрыгнула рыба. У пожилой женщины, проходившей мимо, болталась на левом плече сумочка с очень длинными ручками, и какой же маленькой была эта сумочка и совсем пустой. Еще более старый человек прошел мимо, китаец, в своем синем, до подбородка застегнутом кителе, он уступал каждому встречному дорогу, обходя его стороной, и проделывал это с незабываемой для Дон Жуана почтительностью. Чуть дальше вдоль берега какой-то ребенок без конца нажимал на клавиши выбракованного музыкального автомата. Какой-то другой ребенок, а может — тот же, все время облизывал тарелку, пряча за ней свое лицо. Еще один ребенок, то ли третий, то ли тот же, вдруг пропал, и все, кто был у фьорда, бросились его искать, звали по имени, узнав его от матери, и кричали в сторону голых скал до тех пор, пока ребенка, мокрого до нитки, но целого и невредимого, не принесли назад (кто это сделал, об этом мне рассказал только что вновь появившийся слуга Дон Жуана). Ясно, что и подросток, доставлявший на мопеде пиццу, тоже был здесь, тот, который в Сеуте не нашел покупателя и здесь, в Норвегии, жал на педаль и мчался с товаром каждый раз не в том направлении и каждый раз вынужден был в полной растерянности жать на тормоз. И у ракового больного — ого! — уже отрос немного пушок. И аутист — ого-го! — сидевший в Дамаске на вокзале среди нефтяных пятен в позе портного, то есть со скрещенными ногами, и молившийся в присутствии чернокожего, то ли телохранителя, то ли сопровождающего, лежал сейчас животом вниз на берегу фьорда и спал среди рыбьих костей поперек дорожки, шедшей вдоль морского берега, а сопровождающий его телохранитель, как и в Дамаске, тихо сидел рядом, скрестив черные руки, и охранял его сон. И даже если бы Дон Жуан не упомянул об этом, я все равно видел пучки тополиного пуха, носившегося вокруг по всей земле — от серебристого до мышиного цвета, — то поднимавшиеся вверх, то опускавшиеся вниз, метавшиеся то в северном, то в южном направлении, как я того предположительно и ожидал в рассказах о других местах его путешествия — Нидерландах и каком-то безымянном местечке перед самым его прибытием в Пор-Рояль. А впрочем, когда закончилось время норвежки, исчез и слуга Дон Жуана — не столь уже нужный своему господину в его дальнейших странствиях, ибо он подготовил все, что тому могло потребоваться: носки, заштопанные так тщательно, как это умеют делать только женщины, и костюм и рубашки, безупречно отглаженные, пуговицы прочно пришиты, не оторвать и не потерять во время бегства, туфли, начищенные до блеска, включая язычки и мельчайшие сгибы, подошвы мягкие и пружинят, сапоги-скороходы. Значит, Дон Жуан снова спасался бегством? Он только слегка намекнул мне о том, что в последний раз ему пришлось бежать, чтобы не стать убийцей женщины — убийцей по ее же требованию.