Со стороны Пор-Рояля показался автомобиль слуги. Это была, как я и представлял себе по рассказу Дон Жуана, старая русская модель. Сам же слуга сначала противоречил моим представлениям о нем, как это часто случается, когда знаешь о ком-то только понаслышке. Я невольно искал царапины и шрамы на его лице. Но оно было гладким и чистым. Только усы, похоже, пострадали в одном месте от огня, и то, что я принял с первого взгляда за неподобающее слуге жабо, оказалось гипсовой повязкой, накладываемой обычно на шею при «катапультировании», когда машину заносит или сбрасывает в кювет. Слуга, между прочим, так и остался сидеть при нашем приближении, прямой, как свечка, и не мигая смотрел перед собой. И хотя мы стояли рядом с ним, около машины, он, казалось, не замечал ни Дон Жуана, ни меня. Он погрузился в монолог, начатый кем-то еще в незапамятные времена, почти беззвучный, словно монолог лунатика, и понять из него можно было примерно следующее:
«…женщина и смерть. Каждый раз, когда я шел к тебе, я готовился к смерти. Ты и в самом деле набрасывалась на меня, словно хотела убить, но потом падала в мои объятия. В начале, во всяком случае. Опасность задохнуться наступала потом. След от твоей щеки на стекле — я и сегодня еще не стер его. Ты прямо с порога бросала тень, сгущая тучи в моем доме. Ох, как же я радовался этой тьме, раз она исходила от тебя. Стоило тебе появиться, и я уже был не в состоянии ориентироваться в собственной комнате и ничего не соображал, и не только потому, что ты тотчас же всю ее заполняла собой, а потом все в ней переставляла, причем снова и снова, перемещая все с одного места на другое. Только когда-то в пустыне, в Аравийской, а может, и чилийской, были мы мужчиной и женщиной. Ах, как я любил твои редкие, тронутые сединой волосы. Я вдыхал твой запах, и мне хотелось петь, а когда мне хочется петь, это что-то да значит. А когда ты лежала наготове, оставаясь так лежать, и все лежала и лежала, ха! только женщина и способна так лежать, лежать и лежать, а между тобой и мной лежал уж твой ребенок и всю ночь ерзал мокрыми пеленками мне по лицу. Ах, как ты нашла себя, женщина, оставшись одна, без мужчины, самостоятельная и независимая, как истинная женщина. «Иди сюда!» — позвала ты меня и подумала при этом: «Умри!» И почему я не дал тебе просто пройти мимо, — что ты всегда ведь обычно и делаешь с превеликим удовольствием, — хотя и становишься при этом, проходя мимо, особенно обольстительной? Назад, в пустыню! А то здесь ты живешь в постоянной спешке и гонке, да еще и думаешь, что бег твой с утра до вечера по городам и весям украшает тебя. Какой колдуньей маленьких знаков внимания и милых намеков была ты, — а что мне нужно еще, как не эти маленькие и неприметные знаки, — теперь же у тебя нет для этого времени, даже для самого маленького из них. Ни весточки за ветровым стеклом, ни под ковриком у порога или в кармане пиджака; никаких записочек в ботинках, ощутить которые можно, только когда уже идешь по улице, выйдя от тебя, вообще никаких признаков любви, — а ведь чем они загадочнее, тем дольше остаются в памяти. «Ты самая желанная!» — сказал я тебе. А ты в ответ: «Для кого?» А я: «Для меня». Как свободна ты была в пустыне и как обременена здесь, как навьючена, куда бы ты ни шла и где бы ни находилась, вечно таскаешь сумки и маешься от суеты, совсем не то что быть бедуинкой в Африке. Где вы, женщины? Ау! Да-а, вместо этого только товар на выбор, причем дешевый. Ах, зато какую надежду все еще подает мне ваш виляющий зад, сулящий все радости жизни. И зачем я только ежедневно выхожу на поиски? Чтобы избавиться от мужской пошлятины, зарывшись с головой в вашу таинственность? И что же? Чтобы оказаться в плену еще более безысходной пошлости? Гладить твое тело и выдавливать, вытряхивать, изгонять из тебя побоями ребенка, ты, дьявол в юбке? Пиявка рядом с нами, пока мы занимались любовью, делалась все толще и толще. Ты еще лапаешь моего предшественника промеж ног, а мне уже посылаешь через плечо первый призывный взгляд. Ты хочешь убить меня, женщина, чтобы потом оплакивать меня. Моя свернутая набок шея — это не несчастный случай, голова сама по себе резко дернулась назад, словно от мощного удара увесистым камнем. Я свернул себе шею, высматривая тебя, и даже если ты так и не покажешься, я все равно буду высматривать тебя и дальше. Ах, какая прекрасная неизбежность! Да чтоб ты сдохла! А завтра уже Троица». (С этого места слуга непосредственно обратился к своему господину Дон Жуану и сменил тон:) «Эй, прервите же меня, наконец. Я могу ясно изъясняться, только когда меня прерывают. А вы, вы нарочно молчите, чтобы дать мне окончательно запутаться в этой ахинее». (И уже выйдя из машины:) «Ведь когда я говорю, я несу всякую околесицу, я не умею выражать свои мысли напрямую, а делаю это окольными путями, так сказать, описательно. A-а, так, значит, я большой писатель. Ах, как здорово, что я здесь и что у меня в голове в одно и то же время сотни разных мыслей. Да, а когда она сбросила одежды, я заметил, что на ней и так ничего не было. Так что, хотя она и раздевалась передо мной, никаких спадавших одежд видно не было. Но это сделало ее еще больше голой. Пойми, кто может».