— Да, это вы распространяете писания Эрреры! — страстно обвиняет монаха Трифон. — Вы распространяете также сочинения Суареса, Альфонса де Кастильо, даже Хуана Марианы, чью книгу в Париже публично сжег палач!
— Не были ли Мариана и Суарес такими же иезуитами, как вы? — задал старик коварный вопрос.
— Они были отступники! — обличает Трифон. — И, как таковые, окончили дни свои или в темнице, или на костре! А этот ваш Мор! Какое бесстыдство! «Дать всем гражданам время для свободного — свободного, слышите?! — образования духа!» И в этом будто бы заключается счастье жизни! Мор — мятежник!..
— А вы читайте его, читайте — ума не убавится, и даже наоборот. То, что он пишет о нерадивых священниках, которые только языком… Ха-ха-ха! — весело расхохотался старик.
— Он пишет вовсе не так! — сорвалось у Трифона.
— Ах да, правда, у него не так. Я только хотел узнать, читаете ли вы эту книгу. Хорошо, что читаете. Человек образованный обязан ее знать.
У Трифона перехватило дыхание, гнев парализовал его мозг — он не способен был собраться с мыслями для достойного отпора.
— Вам, видно, жарко, — дружески осклабился монах. — Хлебните капельку моего винца. Это — божья роса, человек без нее увядает. Тем более что Кампанелла пишет — в городе Солнца люди старше пятидесяти пьют уж неразбавленное вино. Ну разве это не мудро, хотя бы подобный совет вам преподал такой «изверг»? Я уважаю этот совет.
— Не притронусь я к вашему вину, — Трифон уже перевел дух и злобно бросает слова. — Не желаю иметь с вами ничего общего!
— Как угодно, ваше преподобие, — спокойно отвечает Грегорио, снова прикладываясь к фляжке.
Но терпение Трифона лопнуло, он кричит:
— Хватит играть, монах! Мне известно, что вы отравляете душу дона Мигеля сочинениями еретиков! Чего вы добиваетесь? Или хотите, безумный, сделать будущего графа Маньяра мятежником? Хотите восстановить его против святой церкви?
Грегорио, поднявшись, серьезно ответил:
— Я был бы в самом деле безумен, если б желал этого. Я же только хочу дать Мигелю то, чего не даете вы: образование и чувство. Свободное образование и человеческое чувство!
Трифон, оскорбленный, проглотил слюну.
— Вот человек, который кончит на костре!
— Я в самом деле всего лишь человек, — мягко произнес Грегорио. — И мечта ваша сбудется, если бог признает это справедливым.
— Но ядовитые семена, которые вы сеете в юной душе… — Трифон захлебывается словами. — Я размышляю над этим ночи напролет…
— Не делайте этого, — опять уже весело парирует старик. — Слишком много размышлять по ночам вредно для худощавых, это разрежает желудочные соки. Пейте мяту с перцем, ваше преподобие. У вас неважный вид, хотя лет вам вполовину меньше, чем мне.
— В вашем возрасте, — иезуит, стараясь совладать со своим гневом, принимает высокомерное выражение, — в вашем возрасте я, конечно, не стал бы вести столь богопротивные речи…
— В моем возрасте, сыпок, — перебивает его Грегорио, — вы станете чуточку мудрее.
— Вы много на себя берете, старый безбожник! — с ненавистью цедит Трифон.
— Доброе утро, ваши преподобия! — с этим возгласом Мигель, запыхавшись, вбегает в патио.
Трифон, бросив враждебный взгляд на капуцина, отошел от него и обратил к Мигелю свое угрюмое лицо.
— Вы сильно опоздали, ваша милость, — строго выговаривает он ученику.
— Доброе утро, Мигелито, — улыбается мальчику монах и гладит его по чернокудрой голове. — Падре Трифон давно тебя ждет и сердится. Ступай теперь с ним. Я подожду, когда вы закончите урок. Если же случится мне задремать здесь в холодке — будь так добр, Мигель, разбуди меня!
В ритме латинского гекзаметра вышагивает Мигель по патио. Солнце клонится к закату. Загорелая детская рука просунулась сквозь решетку двери, и к ногам Мигеля упал камень, обернутый бумажкой.
Мигель развернул ее.
Нацарапанное свинцовой палочкой, корявыми буквами на грязном листочке — как прекрасно оно, первое любовное послание!
«Как стемнеет, приходи к платану в конце аллеи. Инес».
О, королевская грамота, священное писание — каждая черточка в нем означает сладостный выбор, каждая кривая буковка — ступенька лестницы Иакова, достающей до небес!
В то время как Мигель не сводит глаз с песочных часов, добрый сторож Бруно передает донье Херониме записочку Инес, изъяв ее из шкатулки Мигеля. Госпожа приняла решительные меры.
Вскоре уже заложена карета, и она увозит Инес, в сопровождении Петронилы, в дальнее имение дона Томаса под Арасенскими горами; а Мигель торопливо доедает ужин, готовясь ускользнуть на свидание.
Темнота пала быстро — небо обложили тучи, пошел дождь.
Совесть черней оперения ворона, трепещет душа, но сердце полно решимости — крадется Мигель в темноте под ливнем. Дождь хлещет, со всех сторон под платан, и вскоре бархатный камзольчик Мигеля промок насквозь, прилипли ко лбу мокрые волосы, в башмаках хлюпает вода. А небо, раскрывшись настежь, все изливает на землю потоки вод.
Приди, о приди, прекраснейший из цветков в долине реки, лети ко мне, голубка моя, ибо я изнемогаю от нетерпения! Пади, о звезда, на сердце мое, слети на ладони мои, стрекоза!
Но проходят минуты за минутами, капли времени состязаются с дождевыми каплями, а Инес не приходит.
Дождь усиливается, ожесточается, вот уже сыплет град, побивая колосья, насекомых, птичьи яички.
Ночь улетает вдаль, подобная вспугнутой сове, а Мигель все стоит под платаном — один, во тьме и в отчаянии, что она не пришла.
Терзаемый гневом и унижением, дрожа от стыда и холода, плетется Мигель домой.
У ворот возникает тень, хватает его за руку, тащит к замку.
Бруно! Ах, так — значит, и сегодня за мною следили! Ну, ладно же Я не поддамся. Плакать не стану. Не покорюсь.
Восстану не только против матери — против всего мира, пусть обманут и предан — не допущу, чтоб со мной обращались, как с узником!
Приведенный к матери, Мигель строптиво стал перед нею и, отбросив ладонью со лба мокрые волосы, вперился в нее дерзким взглядом.
— Где ты был сегодня вечером, Мигель? — мягко спросила донья Херонима.
— Не скажу!
— Ты ждал напрасно. Она не могла прийти. Я отослала ее далеко. Не позволю, чтобы тебя сбивали с пути…
— Вот как?! — вскричал сын. — Вы за мной подсматривали! И ты услала ее? Так вот почему она не пришла… Зачем ты так поступила со мной, матушка?
— Мигель, ты должен служить богу.
— Инес должна вернуться!
— Она никогда не вернется. Ты больше ее не увидишь.
— Но это подлость! — в ярости топнул ногой Мигель. — Я хочу, чтоб Инес вернули!
— Разве ты здесь распоряжаешься? — строго одернула его донья Херонима.
— Да! — Мигель сбивает с подставки большую вазу и топчет ее осколки. — Прикажи, чтоб Инес привезли! Сейчас же! Сегодня!
Вырвал руку из руки матери, охваченный бешенством, рвет в клочья ее кружевной платочек, кричит:
— Слушай же правду: не бога люблю, а Инес! И не желаю больше терпеть, чтоб за мною подглядывали! Если Бруно еще раз потащится за мной — убью его, а Инес…
— Ни слова более! Твое сопротивление напрасно. Я обещала тебя богу — и богу отдам!
— Нет, нет, никогда! Я не буду священником! Слышишь? Не буду! Вырасту — женюсь на Инес, убегу от тебя…
— Не подчинишься?
— Не подчинюсь!
Донья Херонима, схватив сына за руку, потащила его в свою спальню. Рывком отдернула занавес с картины, воскликнув:
— Вот что тебя ждет!
Страшный суд. За мглистыми облаками вырисовывается божий лик. По бокам престола господня парят сонмы серафимов и херувимов; трубя во все стороны света, они возвещают Судный день. Встают из могил мертвецы, тянутся к престолу вечного судии, а тот мановением десницы отделяет отверженных от спасенных. О, отверженные! Белеют тела осужденных в царстве сатаны, извиваются на крючьях дьяволов, корчатся в языках пламени, иных растянули на дыбе, их рты Окровавлены, вырваны языки, иные бьются в котлах с кипящим маслом, их сжатые кулаки и раскрытые рты вызывают представление о душераздирающих воплях и стонах мучимых.