Толстяк попытался отойти от опасного соседа, но толпа так густа, что ему не сдвинуться с места.
На следующей повозке — стройная фигурка. Девичье лицо сияет юностью. Кольца волос прихотливо обрамляют лоб, в глазах — ночь, черная, как блестящее вороново крыло. Это Дора, самая красивая цыганка Трианы. Pactus diabolicus — сожительствовала с дьяволом.
— А у сеньора сатаны губа не дура, — бормочет толстый горожанин. — В жизни не видел более прекрасного создания. Взгляните на шею — стройна, как у лебедя, ей-богу, я и сам бы не отказался…
— Ваша милость забывает, что вожделеть к еретичке — тоже ересь, — хихикнул человечек.
Горожанин испуганно:
— Да черт с ней! Отдалась дьяволу, так пусть идет к нему…
Цыганка гордо несет свою голову, под рваным санбенито вырисовывается великолепная грудь.
Иезуиты, сопровождающие повозку, смотрят на нее змеиным взглядом и, прикрывая глаза, хрипло выкрикивают:
— Молись, блудодейка!
Наложница сатаны не слушает каркающие голоса, глазами она ищет кого-то в толпе. Быть может, возлюбленного, чтобы в последний раз обратить к нему белозубую улыбку?
Мутнеют взоры мужчин — воображение их рисует такие картины, которые привели бы их на костер, умей святая инквизиция читать мысли. Тучные горожанки от зависти кусают губы, призывая огонь и серу на гордую голову девушки.
За цыганкой везут старого еврея.
Он стоит в повозке, скрестив руки на груди, и губы его шевелятся — он ведет беседу с кем-то в вышине небес. Голос его тих, далек от земли — голос одиноких шатров и пустыни, где ничто не растет, ничто не шелестит, не пахнет, где сидит у горизонта неподвижная мысль, неподвижный и вечный взгляд:
— Вложи персты в раны мои, господи. Зри мою грудь, прожженную насквозь, мои болячки и язвы мои. Суди моих палачей, Адонаи!
— Повесить еврея! — раздаются голоса. — Ты не стоишь даже пламени!
Мигель бледен, сердце его замирает в страхе. Сколь могуществен господь! Сколь строг он и свиреп… И безжалостен! Никто не уйдет от гнева его. Нет укрытия от его очей, нет спасения от его десницы, нет такого места, куда не достигал бы его бич.
В следующей повозке — дородный мужчина.
Ах, это тот работорговец с постоялого двора «У святых братьев», Мигель узнает его, это дон Эмилио Барадон!
В этот миг процессия приостановилась, и осужденный увидел Мигеля, протянул к нему скованные руки, закричал:
— Ваша милость! Вы узнали меня! Я Эмилио Барадон, вспомните постоялый двор в Бренесе! Крыса, которая убежала тогда, оговорила меня, все отобрали, мои корабли, мои дома…
— Молчать! — крикнула стража.
— Я не виновен! Заступитесь!
Сердце Мигеля дрожит, как осиновый лист, но пересохшее горло не в силах издать ни звука.
— Не отрекайтесь от меня, дон Мигель! Что же вы молчите? Спасением души вашей заклинаю — помогите!..
Забили барабаны, и толпа заслонила осужденного.
— Кто это был? — строго спрашивает донья Херонима в ужасе, что осужденный инквизицией молит о помощи ее сына.
— Это дон Эмилио, матушка, — лепечет Мигель, — в Бренесе, помнишь? Богатый купец и…
Он не договорил. Глаза его вышли из орбит.
В повозке палача показался перевозчик Себастиан, подданный его отца и друг Грегорио.
— Матушка! — в ужасе закричал Мигель. — Это ведь Себастиан! Наш перевозчик! За что такого хорошего…
Мать зажала сыну рот.
Себастиан, которого любит вся долина Гвадалквивира от Севильи до Альмодовара за честность и доброе сердце, стоит, осужденный, в повозке и молча, без единого движения, вперяет укоризненный взгляд в донью Херониму. Его обвинили в еретических речах. Грегорио долго просил за него дона Томаса и его супругу — напрасно. Дон Томас, как все, боится вмешиваться в дела святой инквизиции, донья Херонима тем более. Монах сумел передать весточку об этом в темницу Себастиану, вот почему он молчит теперь, только мирный, добрый взгляд его укоряет…
Мигель вырвался из рук матери.
— Себастиан! — кричит он. — Сжечь тебя! Но этого не может быть! Матушка, матушка, помоги ему! Спаси его! Что они все без него будут делать? Скорей, скорее же!..
— Молчи! — строго приказывает мать. — Домой, сейчас же домой!
Скрылся из глаз Себастиан. Зловеще стучат барабаны.
Мигель падает без сознания, его уносят в дом.
Пока призванный, врач приводит мальчика в чувство ароматическими солями, по улицам города тянутся все новые и новые повозки с людьми, которых ждет пламя костра.
Ужасное шествие закончилось.
— Великолепно, правда? — потирает руки низкорослый человечек, и его змеиные глазки алчно скользят по перстням толстого горожанина. — Не пойти ли нам по этому случаю выпить, ваша милость?
— Отчего же? — соглашается толстяк, но тотчас спохватился — этот человечек с лисьей физиономией и подлым выражением опасен своей болтливостью — и замахал руками. — Ах я дурень! Вот дырявая память! Ваша милость извинит меня, я должен зайти к больному родственнику. Жаль, а то бы я с удовольствием осушил бокал-другой!
Человек-лиса смотрит в ту сторону, в которую толстяк махнул рукой, и подхватывает:
— Так вам за реку? В Триану? Прекрасно! Мне туда же…
— В какую там Триану, — с трудом выговаривает толстяк, в мозгу его от страха уже черти пляшут — он не знает, как ему избавиться от этой пиявки, от этого вампира в образе ищейки… Чтоб скрыть свою растерянность, он принимается зажигать фонарь, но рука его дрожит, и кресало не сразу попадает по кремню. — Мне как раз в обратную сторону. Сожалею, что буду лишен вашего общества. Но мне пора — тороплюсь… Бог с вами, милостивый сеньор.
Толстяк ринулся со ступенек, как отчаявшийся — в пропасть, он проталкивается, продирается сквозь толпу, но увы — тощий призрак легко скользит в толчее по пятам своей жертвы, не упуская из виду огонек ее фонаря.
Ночные сторожа трубят четвертый час после заката, солдаты запирают на ночь улицы тяжелыми цепями.
Мигель, распростертый на своем ложе, смотрит в лепной потолок — на нем рельефно изображены плоды андалузской земли.
Воображение мальчика превращает густое переплетение виноградных лоз во вздутые жилы на телах пытаемых; виноградные гроздья — это куча вырванных человеческих глаз, дыня — череп, с которого содрали кожу, а хвостик дыни — гвоздь, забитый в череп… В окна вливается воздух, горячий, как кипящее масло. Тени мертвых парят над Мигелем, реют во мраке, и нет им ни утешения, ни надежды. Дымится лужа крови, и языки пламени лижут тела грешников.
Стонет Мигель, всхлипывает, и зубы его стучат в лихорадке.
Лекарь поставил пиявки на виски мальчика.
— Что сделать мне, господи, чтобы спастись от этих мук? — рыдает Мигель.
Плач приносит ему облегчение и сон.
Мать увозит сына в Маньяру.
— Матушка, я повинуюсь тебе! — обещает он, судорожно стискивая руку матери. Он бледен от волнения, от неистовой силы решения. — Буду служить только богу! Клянусь тебе — сделаюсь священником, слугою божиим!
Мальчик, истомленный, опускается на сиденье, карета с гербом Маньяра, покачиваясь, катится к северу по королевской дороге, а донья Херонима тайком утирает радостные слезы.
— Обручаюсь вам, донья Бланка, и подтверждаю торжественной клятвой, что, кроме бога и короля, принадлежу и до гроба буду принадлежать только вам, — говорит герцог де Санта Клара, преклонив колено перед девушкой.
— Обручаюсь вам, дон Мануэль, — потупив очи, откликается Бланка. — Я хочу быть хранительницей вашего дома, хранительницей огня в вашем очаге.
— Да поможет нам в этом господь бог!
В тот вечер, в начале декабря 1640 года, пылал огнями бесчисленных факелов летний замок дона Томаса на берегу реки.
Тяжелые ароматы, гирлянды роз покачиваются на легком ветерке, реют веера, подобные пестрым бабочкам, пряча и открывая женские улыбки. Кружево мантилий, кружево льстивых слов, путаница звезд на низком небосклоне и путаница галантных речей, цветы в волосах и на персях, золото тугих корсажей, душное дыхание ночи, тяжелое дыхание двуногих животных…