— Томас! Трифон — пример благочестия…
— Это чудовище Трифон, — упрямо повторяет дон Томас, — чья лицемерная образина искажена злобой, и он мучит моего сына накануне дня рождения! Кто так распорядился, донья Херонима?
Молчание было долгим.
— Я, мой дорогой, — прозвучал потом тихий, но твердый голос доньи. — Жизнь Мигеля принадлежит богу.
— Кто это решил?! — в сотый раз взрывается дон Томас.
— Опять-таки я, его мать. Вы же знаете — я обещала богу жизнь Мигеля. Знаете давно!
Однако сегодня дон Томас строптиво настроен.
— Вы сошли с ума? Мой единственный сын, — значит, род мой вымрет?!
— Что такое ваш род против воли божией? — резко возражает донья Херонима.
— Он станет воином! — бушует дон Томас. — Как его деды, как я! Я научу его фехтовать, скакать на коне, научу не уступать никому…
— Вы не отступитесь, дон Томас?
— Не отступлюсь, донья Херонима!
И нынче бег времени заставил дона Томаса засесть над счетами с майордомо Марсиано Нарини. Граф угрюм, разгневан и слушает майордомо, нахмурив густые брови, что не предвещает добра.
— Говорю об этом с сожалением, ваша милость, но утаить от вас не имею права. Ваши владения, замки, Дворец в Севилье поглощают множество средств. Содержание их требует больших сумм, и при этом не следует забывать об иных расходах, гм… — Майордомо опасливо кружит вокруг «прогулок» дона Томаса, которые обходятся в тысячи дублонов.
— Дальше! — сердито бросает дон Томас.
— А доходы падают, ваша милость…
— Как?! — вскипает дон Томас и щелкает по столу хлыстиком — он знает, что, как бы низко ни упали доходы, владения его по-прежнему будут приносить несметные богатства. — Падают? Почему?!
Марсиано съежился в кресле.
— Плохие времена, ваша милость, народ уже не тот стал. Работают не так, как прежде. Бес их знает, что на них нашло. Все делают с прохладцей, отлынивают, как могут, и если не слышат свист кнута над собой, то становятся даже дерзкими и наглыми. Позволяют себе вслух рассуждать о своей нужде, барщину называют пыткой и даже делятся друг с другом своим недовольством. Вы ведь изволите знать — Оливаресу до сих пор не удалось подавить восстание в Каталонии. Доныне тамошняя чернь бесчинствует, сопротивляясь властям, и солдаты не могут поймать вождя восставших Пау Клариса. Ныне простолюдины — уже не ягнята, они — бунтовщики.
Томас с силой хлестнул по столу хлыстиком.
— Вы дурак, Нарини, или кто? Зачем вы рассказываете мне все это? Что мне за дело, спрашиваю я вас?
— Я только хотел… — лепечет майордомо. — Среди наших людей тоже заметна строптивость… Видно, кто-то подстрекает их, и оттого падают доходы…
— А вы у меня на что? — кричит дон Томас. — Вы-то зачем здесь? Или вы не в силах утихомирить нескольких мятежников? Или нет У вас под рукой моих стражников? Может быть, вы стареете? Или боитесь горстки нищих, у которых бурчит в брюхе?
Майордомо пытается что-то сказать, но резкое движение руки дона Томаса останавливает его.
— Молчать! Делайте, что надо!
Скрипнув зубами, кланяется майордомо спине своего господина, обещая себе: «Ну, погодите у меня, голодранцы! Я подтяну узду, чтоб в другой раз не получать за вас разноса!»
В замке гул и звон — готовятся к завтрашнему празднеству.
Солдаты чистят оружие, служанки натирают медную и оловянную посуду, режут птицу, все спешит, бежит, гремит.
За приготовлениями к пиру наблюдает — из любопытства и в предвкушении лакомых блюд — второй воспитатель Мигеля, капуцин Грегорио.
— Бог сотворил быков для арены, собак для охоты, домашнюю птицу для еды…
— А человека, ваше преподобие? — спрашивает толстый повар Али.
— Человека бог создал для того, чтобы он мудро наслаждался дарами жизни и хвалил бога, — отвечает монах, пробуя блюда. — Добавь-ка сюда щепотку гвоздики, Али. Тогда кушанье приобретет нужный аромат.
Столетняя Рухела, няня Мигеля, ощипывает гуся.
— Наслаждаться жизнью? Красиво вы говорите, ваше преподобие. Да только нам, беднякам, нечем наслаждаться — мы не можем даже и говорить о какой-то там жизни. Наши дети до сих пор не знают вкуса гусятины. Утром, в полдень и к вечеру — кукурузные лепешки. После такого лакомства желудок воет, как пес, и если над твоей головой непрестанно кружится бич — трудно наслаждаться жизнью…
Грегорио участливо глядит на старуху.
— Когда-нибудь и вам хорошо будет, Рухела, вот увидишь. А не увидишь ты — увидят внуки. Пока же пусть каждый помогает себе, как может.
Грегорио спокойно взял со стола большой кусок гусиного паштета и сунул его в обширный старухин карман. Вся кухня расхохоталась, только Али в ужасе выпучил глаза.
— Что ты так смотришь, Али? — строго спросил монах. — Разве из-за такой малости оскудеет пиршественный стол?
Али засмеялся:
— Ну, коли вы так говорите, падре, значит, не оскудеет. Мы все вам верим.
Мимо отворенной кухонной двери тенью мелькнула стройная мальчишеская фигурка.
— Видали? — провожая Мигеля взглядом, сказала Рухела. — Сын самого богатого сеньора в Андалузии, а тоже не наслаждается жизнью. Скользит, как тень, глаз от земли не поднимет, и знает одни только книги, и нет у него никакой радости А какое красивое было дитя, когда я носила его на руках!
Петронила, молодая служанка, с участием отозвалась:
— Мне его жалко. Он добрый мальчик. Единственный из всех не брезгует разговаривать с нами.
— Недавно спас от лютости Нарини перевозчика Себастиана. Себастиан укрыл у себя маленького Педро, которого хотели высечь, — добавила служанка Барбара — И Мигель до тех пор просил дона Томаса, пока тот не помиловал Себастиана и не отменил порку Педро.
— Если молодой господин таков, то это заслуга падре Грегорио, — подхватила Агриппина.
— А как же иначе? — удивился монах. — Погодите, дети мои, увидите — я сделаю из Мигеля человека!
— Хорошо бы, — сказала Рухела. — Если б не Трифон, этот вельзевул, который делает из мальчика чудовище по своему подобию…
— Молчи! — понизив голос, остановил ее Грегорио. — В доме есть доносчик!
— Вельзевул и есть, и не любит никого, даже господа бога! — стоит на своем старуха. — И сделает он Мигеля таким же бессердечным, как сам. Иссохнет сердце Мигеля, как цветок шафрана в песке. Все-то он сидит за решетками, а как бы хотелось ему поиграть с нашим Педро и крошкой Инес! Но нельзя, все запрещено бедняжке…
Рухела осеклась, ибо на пол кухни пала тень человека, сухого, как жердь. О, это майордомо Марсиано Нарини, воплощенная сухость, засушенная надменнось в камзоле, скелет с лицом трупного цвета.
— Приготовления идут как надо? — проскрипел иссушенный голос.
— Да, ваша милость, все идет как надо, — отвечают все хором, провожая ненавидящими взглядами графского погонялу.
Перед доном Томасом, падре Грегорио и майордомо — арабский скакун.
— Что скажешь, падре? — спрашивает граф.
Глаза Грегорио светятся восхищением.
— Не может быть лучшего подарка к рождению Мигеля, ваша милость. Этот конь подобен солнечному лучу. У него петушиная поступь. Сухожилия напряжены, как тетива лука.
Падре ходит вокруг вороного коня, с чувственным наслаждением поглаживает его блестящую шерсть.
— А ты, Марсиано?
Сухой майордомо вспыхнул свечой, ибо испанец и на смертном одре испытывает такую же страстную любовь к лошади, как к собственной жизни.
— Великолепное животное, ваша милость.
Монах наклоняется к графу Томасу, шепчет:
— Дон Мигель должен время от времени читать перед сном этому красавцу на ухо шестьдесят шестую суру Корана. Тогда конь будет предан ему, как собака.