А Мигель на пороге — белее, чем атлас одежды хозяйки, кудри его разметались, губы полуоткрыты. Тяжко переводя дыхание, он не сводит с Фелисианы застывшего взора.
— Добро пожаловать, кузен, — говорит она. — Отчего ты так бледен? Так взволнован? По лицу твоему вижу — недоброе что-то случилось у вас… Вы нас извините, дорогие?
Гости притихли, стали прощаться.
Фелисиана взяла Мигеля за руку и увела в свой будуар. И здесь пал перед ней на колени Мигель и, рыдая, забросал ее бессвязными словами восторга и томления.
Фелисиана подняла его, и в ее объятиях впервые познал Мигель сладость плотской любви.
Краски ночи уже побледнели, когда Мигель, шатаясь, выбрался из дома Фелисианы.
Чувство гордости распирало грудь.
Он взял женщину. Первая любовница. Сладостное сознание собственной силы и мужественности. Чувство завоевателя. Гордое ликование победителя.
А потом его охватил страх.
Обещанный богу — изменил ему…
Мигель идет в церковь и опускается на колени.
Что я наделал? Горе мне, стократ горе! Дьявол вселился в меня, дьявол навел… Дьявол меня одолел! Как провинился я перед тобой, господи!
Блеснула мысль о Соледад.
Мигель содрогнулся от отвращения к самому себе.
Овладел женщиной — и предал любовь.
Вот теперь, вот сейчас, в эту минуту, хотел бы я чувствовать любовь сердцем, всеми порами тела моего! Ведь именно теперь хотел бы я взять в ладони лицо возлюбленной, осыпать его поцелуями, нежными, как дыхание. Целовать ладони, что сжимали мои виски, тихо отдыхать на руке, которая обнимала меня, слушать удары сердца, что бьется для меня одного…
А что чувствую я вместо этого? После минутной вспышки — только отвращение. К себе и к этой женщине…
Нет, нет — это была не любовь. Любовь не могла быть такою.
Какая пустота пахнула на меня из ее глаз… В ее объятиях я жаждал увидеть новые миры, увидеть вечность во всей ее необъятности, но не увидел ничего.
Горе мне, стократ горе!
Проклинаю минуту, когда я вошел в тот дом, проклинаю себя за свою жалкую измену…
Как я унизился пред собою самим! До чего же я убог, сир и скверен!
Изменил тебе, господи, и ей, прекраснейшей из дев…
Прощения! Прощения!
Клянусь тебе, и ей, и себе — больше никогда!..
Падре Грегорио вошел в Севилью через Кордовские ворота — измученный, оборванный, голодный. Босые ступни, привыкшие к обуви, содраны до крови, старые ноги ноют после долгого пути. Но епитимья есть епитимья, и надо претерпеть.
Он решил пожить в этом городе — здесь у него сестра. Вот только нет у него ничего для ее детишек… Ну что ж, может, удастся что-нибудь выпросить — ведь он нищенствующий монах. И потом — в Севилье Мигель! А старику очень хочется повидать его после восьми лет разлуки. Пойти к нему? Нет. Его даже не впустят. Быть может, подвернется случай…
Полдень, в работах перерыв. Рыбаки, грузчики, поденщики, носильщики, портовые девки, бродяги принялись за лепешки, лук, фляжки с вином. Пахнет рыбой, оливковым маслом, грязью. Расселись у реки среди бочек, тележек, мешков, ящиков — кто ест, кто песни поет, кто вздремнуть завалился…
Грегорио подошел к ним; один матрос, на груди которого киноварью выведена молния, приподнялся на локте и со смехом сказал:
— Эй, гляньте! Сам сеньор аббат к нам! Да босиком! По что пришел, монах? По души или по анчоусы? Так души мы не продадим, а анчоусы сами съедим…
За всеми бочками и ящиками засмеялись, отовсюду выглянули загорелые лица, лохматые головы.
«А мне бы сейчас один анчоус в масле был куда милее двух бесплотных душ!» — своекорыстно подумал Грегорио; увидев же, что тут много народу, он поднял руку и осенил всех размашистым крестом:
— Господь с вами, братья и сестры!
Здоровенный носильщик захохотал:
— Не накликай на нас господ, капуцин! Нам бы подальше от них…
— И крест оставь при себе, — вскинулась девушка с черными, как смоль, волосами и глазами. — У нас своих крестов хоть отбавляй!
Ядреные шуточки полетели, как стрелы, поражая все, что священно и свято, но это не оскорбляет слуха Грегорио. Все это он слышал еще от крестьян дона Томаса.
Выждав, когда притупятся насмешки над его сутаной и брюшком, разглядел монах лица и увидел, что все это добрый народ могучей испанской земли — в сущности, такие же люди, как те, которых он покинул в Маньяре.
И присел Грегорио на бочонок, не обращая внимания на шмыгавших вокруг крыс, и, решив начать принародно свое покаяние именно здесь, среди этих людей, заговорил так:
— Выслушай меня, люд севильский! Я — капуцин Грегорио из Тосинского монастыря, что под Кантильяной, в маньярских землях. Бог судил мне стать слугою и блюстителем его законов. Я повиновался и сложил ему клятву. О, нестойкость и слабость духа человеческого! Вот стою пред вами, недостойный миссии своей, недостойный монашеской рясы, ибо я нарушил клятву. И хочу я покаяться перед вами, рассказать о грехах моих, терпеливо снося, если вы наплюете в глаза мне…
Портовые рабочие и девки сгрудились, полные любопытства.
— Что ж, выкладывай, что ты там натворил!
— С чего это нам плевать на тебя, не зная за что?
— Говори же, монах, не томи!
Грегорио опустил голову и просто сказал:
— Воровал я, друзья.
— Фьююю! — свистнул матрос с молнией на груди. — Так ты вор! Тогда не лезь к нам, падре. Мы воров не любим.
— Погоди ты! — крикнула ему черная девушка. — Главное — что он украл? Драгоценности? Золото? Перстни?
— Нет, милая. Домашнюю птицу. Кур, индюшек, цесарок с господского двора и колбасы, сладости, паштеты из кладовой…
Громовый хохот загремел на берегу.
— Так вот отчего у тебя такое брюхо! — ржет носильщик. — Благословил же господь эти самые паштеты да жаркое! В монастыре бы тебя так не откормили…
— У кого таскал? — вскричала девушка, тощая, как кнутовище.
— У его милости графа Томаса Маньяра…
Новый взрыв веселья.
— Какой же это грех?
— У этого всего хватает!
— Правильно делал, монах! Валяй и дальше так!
— Прочитай «Отче наш» — и опять ты чист перед богом!
Однако тут Грегорио гневно повысил голос:
— Не чист я перед богом! Думаешь, мамелюк ты этакий, такой тяжкий грех, как воровство, да еще многократно повторенное, замолишь одной молитвой? Только последний негодяй старается обмануть бога словами! А дело можно исправить только делом.
— Не кричи, мы не глухие, зачем привлекать шпионов? По глазам твоим видим, добрый ты старик, и жалко отдавать тебя на костер. Просто лаком ты до вкусных блюд, вот и все.
— Да нет, — тихо говорит Грегорио, — я ведь не для себя воровал.
— Для кого же? — спрашивают удивленно.
К тому времени, как Грегорио закончил рассказывать, кому он посылал кур и индюшек дона Томаса, все уже сгрудились вокруг него и внимательно слушали.
— Ты или блаженный, или золотой человек, — сказал тогда серьезно носильщик.
— С чего это ты вздумал каяться? Разве это — кража?
— Ты правильно делал, монах. Хороший ты человек.
— Плюнь на покаяние, выпей со мной! — предложил матрос.
— Эх вы, голодранцы! Вы еще оправдываете меня? Грех есть грех, а воровство — воровство! Вы же, вместо того чтобы заплакать надо мной и помолиться за меня, покрываете скверность мою! Ах вы, трусы, ах вы, черные безбожники!
Безбожники развеселились. Развеселился и монах.
— Что ты к обеду несешь? — глянули они на его суму.
Грегорио вывернул ее наизнанку.
— Были-то в ней лепешки… Вкусные, из просяной муки. И вот — нету. Много людей встречал я по дороге — и не осталось мне ничего, кроме блох да ломоты в костях. Хорошо божье благословение, правда?
Смех бедняков, не дрожащих за припрятанное золото, счастливым образом соединил старика с новыми друзьями. А он уже и то рассказал, что укрывал бежавшего из тюрьмы инквизиции, чем окончательно завоевал сердца, И скоро он стал совсем своим среди них, называя их по именам; тот предлагал старику кусок рыбы, та — белый хлеб, этот — глоток вина, и Грегорио пообедал по-царски.