Выбрать главу

— А теперь не хочу! — сбрасывает плащ Соледад. — Никогда!

Мечта Мигеля рухнула, как под ударом грома, мгновенно разбилась вдребезги.

— Да, я хотела! — плачет, рыдает Соледад. — Только не так! Я хотела — ах, не могу сказать! Я-то, несчастная, думала, что ты… Но тебе нужна только любовница, не больше, не больше! Как недостойно…

Мигель не слышит ни слова. Его разочарование сокрушительно. Она не осуществила мою мечту. Обманула мои надежды. Разбила все мои представления, Так вот как она меня любит? Нет, такой любви мне не нужно. Это для меня меньше, чем ничего. Я отдался ей весь, целиком, а она колеблется. Не любит. Оскорбила меня. Конец.

И в эту минуту любовь Мигеля к Соледад мертва. Погибла безвозвратно, и ничто ее не воскресит.

Мигель стоит, словно вбитый в землю, и слух его оглушен грохотом рушащихся миров. Мысль его окутала тьма, и пустота разлилась вокруг него.

Конец. Всему конец.

Ноги двинулись сами собой, и он вышел из комнаты.

А девушка плачет в горе, которое жжет ей виски — они словно в смоляном венце. Поднимает голову и видит — она одна. Ушел? Неужели ушел? Боже мой, да ведь я и в эту минуту люблю его! Прощаю ему даже такое тяжкое оскорбление!

— Мигель! Где ты? Где ты, любимый? Все тебе прощу — только приди ко мне! Только не оставляй меня одну, — плачет Соледад, заклинает Мигеля словами преданности и любви — напрасно.

Тем временем во дворе Мигеля слуги выпрягают из кареты четверку лошадей чернее ночи.

Стиснув зубы, с душою, растерзанной болью, стоит Соледад перед своими старичками.

— Ты плакала? — удивляется бабушка.

— Что случилось с тобой, Соледад? — в тревоге спрашивает дед.

— Я слишком счастлива, — тихо отвечает девушка, избегая их взглядов. — Я люблю его без памяти…

— А он тебя? — хочет знать дон Хайме, так и впиваясь взглядом в губы внучки.

Соледад проглотила слезы и заставила себя улыбнуться:

— Посмотрите… — И она протянула руку к свече, в пламени которой засиял большой рубин, подобный багровому диску луны в испарениях после дождя.

— Какая красота! — Дон Хайме восхищен.

— О, счастливица! — прослезилась бабушка.

И Соледад, напряженно улыбаясь, уходит к себе.

Мигель стоит дома у окна, смотрит во двор. Слуги выносят из кареты покрывала, свертки с едой, ухмыляются.

Мигель злобно отвернулся, бросился к окнам, выходящим к дому Соледад, порывисто захлопывает ставни и опускает шторы.

Одиночество, гнев, раненая гордость сжимает ему горло.

Он хватает плащ, шляпу и бежит из дому, полный горечи, злости и сожалений, что женщина, которой он хотел отдать свою жизнь, воспротивилась его пылкости, разбила его представления, осмелилась восстать против его себялюбивого желания.

— Я была у вечерней мессы, дон Мигель, — говорит, улыбаясь, Мария.

— И вам не повезло, донья Мария, — слова потоком рвутся из груди Мигеля. — Едва вы покинули храм, как встретили грешника, которому стала мерзка церковь и все, чему она служит…

— Ваша милость!.. — испуганно шепчет девушка.

— Свершить тысячу грехов, тысячу несправедливостей, высечь в камне их названия, рассыпать их вокруг себя, как сыплют зерно курам — пусть все клюют, всем хватит! Посеять заразу, чтоб даже на куртине, окропленной святой водой, взошел грех…

— Что говорите вы?.. Что с вами стряслось? — Мария в ужасе… — Вы меня пугаете…

— Я ищу лампу, чтобы затоптать, задушить все источники света, ибо да здравствует тьма и все, что в ней копошится, от червей до всех тех, кто, побуждаемый высокими стремлениями, целиком отдается великой цели. Поставить все на карту — прекрасно, но я говорю вам, я вам клянусь, донья Мария, что проигрывать — тоже прекрасно, если можно побежденному заглушить боль свою и гнев в подушках столь мягких, как ваши очи, донья Мария! Не кажется ли вам, что у каждого из нас — свой бог? И что боги эти — разные?

— Что вы говорите, дон Мигель?!

— О да, у каждого свой бог. Я вчера потерял его, — с горечью признается Мигель и вдруг разражается резким хохотом: — А я куплю себе нового! Хотите, донья Мария, я стану служить вашему богу? Да, я буду ему служить, если вы пожелаете. Сегодня мне надо опереться на него. Я шатаюсь. Не хочу быть одиноким. Разбить одиночество на сотни черепков, окружить себя чем угодно, кем угодно…

— Вас кто-то обидел, дон Мигель?

При свете уличного фонаря он заглянул ей в глаза. Засмеялся дерзко и надменно:

— Разве меня может кто-нибудь обидеть? Меня могут только оскорбить. И тогда — если оскорбитель мужчина — кровь, если женщина — презрение и равнодушие.

— Мне страшно за вас, — шепчет Мария. — Вас сжигает какое-то пламя, опаляя все вокруг…

Мигель, не слушая ее, внезапно бросает:

— Если б я предложил вам уйти с моею любовью от брата, от друзей, в неизвестность, сейчас же, куда бы то ни было, что бы вы мне ответили?

— Куда бы то ни было! — не раздумывая, выдохнула она.

Мигель, пораженный восторгом, смотрит ей в лицо.

— О чем вы думаете, дон Мигель? — тихо спрашивает Мария.

— В пустыне неба я открыл новую звезду, Мария, — тихо отвечает он.

— Могу ли спросить — какую? — И в голосе ее отзвук тоски.

— Имя ей — Преданность, — серьезно произносит Мигель.

Мигель и Альфонсо перешли через мост и углубились в улочки Трианы. Над входом в трактир «У антилопы» висит фонарь, раскачиваясь на ветру. К каменному косяку привалился человек — обхватил камень руками, словно подъемля весь мир.

— Эй, сеньоры, сдержите шаг и выслушайте меня! — кричит этот человек Мигелю и его другу. — Я — Клементе Рива! Как? Это имя ничего вам не говорит? Вы собираетесь пройти мимо, словно я придорожный камень? Остановитесь, кабальеро, ибо у Клементе Рива, моряка со «Святой Сесилии», испанская кровь и бессмертная душа…

— Привет тебе, капитан, — смеется Альфонсо, трепля пьяного по плечу. — Смотри, не проворонь земли! Как бы она не уплыла у тебя из-под ног и ты не свалился бы в волны океана!

— Волны — мой дом родной, — разошелся моряк, — триста пятьдесят дней в году я плаваю по морю…

— Вина, — заканчивает Альфонсо. — И держишься за мачту!

— Да, я держусь за мачту, — кивает моряк, — и это не простая мачта, потому что на ней, изволите ли знать, развевается флаг Испании. А я клянусь, — пьяно божится он, ударяя себя в грудь, — клянусь, нет ничего возвышеннее этого флага. Я и империя — мы качаемся на волнах, как разбитое судно…

— Качаемся, качаемся. — И Альфонсо, отстранив моряка, входит в дверь; Мигель — за ним.

Трактир встречает их коптящим пламенем масляных светильников, а трактирщик — подобострастными поклонами.

— Дон Диего уже тут… Следуйте за мной, высокородные сеньоры…

За столом, рядом с Диего, Паскуаль и еще двое. Один из этих двоих, тщедушный человечек, вскочил, кланяется Мигелю, чуть ли не лбом об стол:

— Капарроне, актер Капарроне, к услугам вашей милости…

Второй, молодой совсем человек, встал и поклонился молча. Мигель с любопытством посмотрел на него.

— Ваша милость не узнает меня, — вежливо сказал юноша. — Я Вехоо, сторож лошадей, и уже имел честь…

— Вспомнил, — перебил его Мигель.

— Прошу прощения за то, что сел с дворянами, но так пожелал дон Альфонсо, — объяснил Вехоо.

— Добро пожаловать, — говорит Мигель, — Вы желанный гость, хотя бы уже потому, что любите театр больше, чем сторожить лошадей.

— Этот лошадиный страж на веки вечные запродал свою душу поэзии, — вступает Альфонсо. — Он, как и я, пишет стихи.

Мигель разглядывает юношу, чьи глаза горят восторгом.

Вот она, одержимость, говорит себе Мигель. Одержимость как сущность человека, непосредственная сила, вырывающаяся из его подсознания, подземная река, что пробивается к поверхности земли, унося в своем яростном стремлении всех, кто с ней соприкоснулся. Мигель чувствует духовное родство с этим юношей, но актер Капарроне, столь долго остававшийся без внимания, разматывает клубок учтивого щебета: