Арагон и Каталония непрестанно бунтуют против королевских приказов, богатая некогда Андалузия, обедневшая оттого, что сорок лет назад были изгнаны мавры, все еще не опамятовалась — она хиреет, нищает и вся кипит недовольством. Но в руках короля и церкви — власть.
И взбрасывает муж мешок за спину, жена берет за руки отощавших детишек, и на последние реалы покидает семья свой дом в поисках земли, которая давала бы больше, чем брала, то есть обратно тому, как повелось ныне на их разоренной дотла несчастной родине.
Два больших трехмачтовых судна, над которыми вьется на ветру испанский флаг, стоят в Севильском порту, и утробы их поглощают переселенцев.
Грузчики носят в трюмы бурдюки с вином, сушеную треску, бочки с пресной водой.
Переселенцы прощаются с друзьями, с родными, выкрикивают с борта последние приветствия, корабельный колокол бешено названивает, подгоняя замешкавшихся, — в этом гвалте и криках, в скрипе якорных цепей и гроханье молотков, в последнюю минуту исправляющих что-то на палубе, человеческий голос подобен гласу вопиющего в пустыне.
На набережной у самой реки стоит на мешках с Кукурузой падре Грегорио. С жалостью смотрит он на истощенные лица эмигрантов, на провалившиеся глаза голодающих детей, и доброе сердце его дрожит от горя при виде такого бедствия. И, воздевая руки, поднимает голос старый монах:
— Бог да пребудет с вами, братья по нищете! Да станет жизнь ваша за океаном хоть на одну капельку легче, чем была она здесь!
— Спину-то гнуть везде придется, падре Грегорио! — кричит с палубы грузчик. — Помолись за нас, чтобы нам с голодухи не сдохнуть!
— Я буду молиться за вас каждый божий день, — обещает Грегорио. — Но и вы должны защищаться если от вашего труда будет ломиться господский стол, а вам доставаться одни объедки!
— Да как нам защищаться-то, голубчик ты наш, — голыми руками против алебард?
— Тысяча голых рук да правда в придачу — сильнее полусотни алебард! — вскричал Грегорио. — И кто защищает хлеб свой, тот защищает бога, ибо бог любит бедных и ненавидит богатых!
— Ты прав, падре, мы будем бороться! — мощно гремят голоса с обоих судов. — Не хотим помирать с голоду!
— Боюсь, падре, — говорит монаху женщина, стоящая около него, — боюсь, как бы не услышали тебя доносчики…
— Пусть слышит меня сотня доносчиков! — бушует монах. — Я повторяю лишь то, что написано в Священном писании! Все люди — дети божий!
— Правильно! — откликается с корабля грузчик. — Ты прав, дорогой наш падре, и мы послушаемся тебя!
С обеих палуб несутся крики одобрения.
— А сыщется такой спесивый барин, который не признает за вами право есть досыта, как это было здесь, то знайте, он безбожник, и я уже сейчас призываю на него божью кару!
— Правильно-о-о! — разносятся голоса и на берегу.
— Кто дал вам право, достойный отец, призывать божий гнев на кого бы то ни было? — вкрался тихий, гладкий, змеиный голос из-за спины Грегорио.
— Мой сан, мой долг служителя божия, моя совесть! — не оборачиваясь, гремит Грегорио.
— О, этого мало, — проскальзывает голос в щелочки тишины. — Церковь признает такое право только за епископами и прелатами, равными им по рангу, то есть за настоятелями, аббатисами…
Грегорио обернулся и очутился лицом к лицу с Трифоном.
— Это вы, падре? — добродушно удивляется монах, протягивая ему руку.
Трифон не шевельнулся, руки его скрещены на груди, глаза мечут злой блеск из-под широких полей шляпы.
— В последнее время Севилья взбудоражена, — ровным голосом произносит Трифон. — Духовенство встревожено, ибо народ подстрекают речами, которые носят оттенок философии, но ядро их источено ересью. На исповедях люди рассказывают странные вещи, свободомысленно толкуют о ненужности молитв…
— Оставь монаха в покое, падре, — слышится резкий возглас. — Нас и господа бога он понимает лучше, чем всякий архиепископ, ясно? Проваливай!
— Я ухожу, — говорит Трифон, стараясь разглядеть и запомнить дерзкого, но там стоит уже добрый десяток. — Думается, достойный отец, знакомства ваши подозрительны. Они повредят вам.
— Эй ты, черный ворон! — раздается из-за мешков еще один голос, и все видят, что он принадлежит здоровенному детине, чьи кулаки весят много фунтов. — Чего ты там болтаешь? Падре такой же бедняк, как мы. Стало быть, он наш. А ты, лицемер, катись отсюда, или, как бог свят, я заставлю тебя пробежаться во все лопатки!
Трифон мгновенно исчез.
— А ты поберегись, падре, — советует монаху детина. — Эти птицы мясо любят, ясно?
Колокол зазвонил в последнем приступе неистовства, из вод Гвадалквивира поднимаются якоря, и надуваются ветром желтые, оранжевые, алые паруса с изображениями святых покровителей.
— С богом! Прощай, падре Грегорио! Не забывай нас, старый!..
Благословив отплывающих и тех, кто остался на берегу, Грегорио медленно двинулся к городу. И вдруг — перед ним Мигель…
— Сынок! Как я рад видеть тебя! — ликует старик, обнимает Мигеля, но тотчас, спохватившись, кланяется. — Простите, ваша милость…
— Падре Грегорио! — радостно обнимает его Мигель.
И вот Грегорио уже ведет гостя в свою, как он называет, берлогу, рассказывая по пути о своей жизни.
— Ты увидишь, Мигелито, — старый ребенок, в восхищении, опять переходит на «ты», — ты увидишь мое жилье в Триане — крысиную нору. Да что поделаешь! Ведь и там можно заслужить вечное спасение. Я, знаешь, живу у сестры. А вот мы и пришли, сынок. Вот мы и дома… Эй, Никодема, сестричка, накрой-ка на стол, пусть и у нас покрасивее станет — я веду дорогого гостя! — крикнул Грегорио куда-то вниз и, взяв Мигеля за руку, повел его по крутой лестнице в подвал.
Здесь сыро, со стен каплет, хотя погода сухая и теплая — нищета течет здесь потоком, и в полумраке грохочет кашель.
Мигель пожал руку сестре Грегорио — преждевременно состарившейся сорокалетней женщине.
— Солана, душа моя, зажги свечку!
Перед пламенем свечки разбежались по углам злые тени, свернулись на соломе, и в пятне света выступило нежное беленькое личико девочки лет двенадцати. Два ее младших брата ползают по полу, полунагие, бледные, как мучные черви, их тельца худы, прозрачны — кожа да кости…
Грегорио поставил на стол бутылку дешевого вина и две чарки.
— Вот тут я и живу, Мигель, и всем доволен. А эта малышка, — монах привлек к себе Солану, — самая моя большая радость. Мы вместе читаем Писание, и я объясняю ей.
— Это сеньор Мигель, которого ты учил? — спрашивает девочка.
— Как ты угадала? — удивлен Мигель.
— Дядя часто рассказывает про вас, и я вас таким и представляла…
Мигель настаивает, чтобы семья Грегорио покинула это гнусное сырое подземелье.
— Нет, нет, сеньор, — возражает Никодема. — Так живут многие… Здесь умер мой второй брат, и если тут было хорошо для него, то почему здесь нехорошо для нас? Мы, бедняки, должны довольствоваться тем, что имеем, правда?
Мигель узнал, что такое нищета, и это открытие потрясло его. Он ужасается мысли, что люди так живут. Что так живет его падре. Но Грегорио счастлив встречей.
Посидели, попили вина, и Мигель с изумлением чувствует, что сегодня ни с кем ему так не хорошо, как с этим старым монахом. Но он не может освободиться от ужаса — в каких дырах живут бедняки! Он заставил Грегорио принять деньги хотя бы на то, чтобы побелить стены и настелить пол. И ушел.
Грегорио проводил его до моста, соединяющего Триану с городом. На мосту они остановились и, опершись на перила, загляделись на коричневые воды. Не глядя на старика, Мигель тихо промолвил: