— Вы говорили мне, падре: «Какая радость была бы мне в жизни, если бы не мог я быть полезен другим? Чтобы жизнь моя чего-нибудь стоила, я должен приносить пользу людям…»
Григорио едва осмеливается дышать. Так вот о чем думает мой ученик! Мой любимый ученик!
— Да, я говорил тебе так, Мигель, — тоже тихо отвечает он, и не может отвести взгляда от губ молодого человека.
— И вы, падре, — робко продолжает тот, — вы и здесь нашли людей, которым приносите пользу?
— Да сколько! — горделиво отвечает монах. — Если во владениях твоего отца их были сотни, то здесь их — тысячи, и… И они меня… любят! А что ты, Мигель, то есть, ваша милость, вы тоже нашли?..
Мигель упорно смотрит на волны и молчит. Перед его внутренним взором мелькают образы приятелей по Осуне, которым он полезен разве что золотом, оплачивая их кутежи.
— Нет, я не нашел, — глухо произносит он.
— Мой дорогой мальчик, — мягко заговорил старик и украдкой, чтоб никто не заметил, погладил ему руку. — Не надо быть нетерпеливым. Найдешь и ты! Найдешь много таких, которым поможет не только золото твое, но и слово твое, и сердце.
— Сердце?! — сердито сорвался Мигель. — В том-то и беда. Познать истинную любовь, как вы говорили, — познать счастье…
— Ты молод, Мигелито. Ты еще дитя — и в то же время уже не дитя. Одного остерегайся — как бы кого не обидеть!
Неглубокая, широкая река вдруг проваливается в головокружительную глубину перед взором Мигеля. И тут заговорила гордость его. Что это я разболтался со стариком? Довольно! Я — господин… Он подал руку монаху:
— Приходите ко мне, падре. Буду рад вас видеть.
Смотрит вслед ему Грегорио, и сердце его сжимается от тоски.
— Соледад мертва. Соледад мертва! — твердит Мигель.
Умерла по моей вине. Как, наверное, проклинала она меня, умирая!
Он вышел, купил на рынке охапку белых цветов и вошел в дом маркиза Эспиносы.
На верхней площадке лестницы — гроб, на ступенях теснятся друзья и зеваки. Расступились, пропуская его. Кто-то шепотом назвал его имя.
Мигель приблизился к гробу и засыпал цветами покойницу. Лежит, белая, прекрасная, как дитя вилы, только у маленького рта врезалась морщинка страдания. Сбросив земное бремя, покоится в цветах прозрачное тело, светлое, как утро, белое, как свежий снег.
Мигель преклонил колено:
— Соледад, моя Соледад!
Дон Хайме двинулся к нему, но Мигель поднялся и, трусливо избегая взгляда старика, молча выбежал из дома — так убегают воры и люди злого сердца.
Он вошел к себе в комнату и остановился как вкопанный при виде женщины под покрывалом.
— Мигель!
— Ах, Мария, Мария! Подними покрывало, покажи мне лицо твое, изгладь из мыслей моих все воспоминания, я хочу знать только тебя, не хочу видеть лиц других женщин, кроме тебя!
— Иди сюда, — мягко сказала Мария, откинув с лица покрывало. — Садись здесь, а я у твоих ног, и не будет здесь ничего, кроме тишины и нас, пленников ее. Хочешь так?
— Да, да, Мария…
Мигель проводит ладонью по кудрям Марии, и долго и тихо сидят они так… Но мысль — это червь, не знающий отдыха, он заползает в мозг и точит, точит…
— Горе мне! — скрипнул зубами Мигель, зарываясь пальцами в волосы девушки. — Своим себялюбием я погубил Соледад…
А девушка поднимает к нему преданный взор:
— Нет, нет, Мигель, не ее — тебя обидели!
— Откуда ты знаешь, Мария?
— Но иначе быть не может, — уверенно отвечает она. — Все, что ты делаешь, всегда благо.
— Любовь моя, ты — сама доброта и снисхождение. Тебе бы корить меня, а ты ко мне ласкова…
Вот человек, ясный до дна. Верит и любит, как преданный пес. Сколько чистоты в ее приверженности ко мне.
— Любовь моя, — повторяет Мигель, и внезапно в нем вспыхивает желание запустить когти в эту белую душу. — А если бы я нанес обиду тебе — ты бы тоже сказала, что все, что я делаю, благо?
Она улыбнулась, как улыбается рассвет над морем:
— Да, Мигель. Даже тогда.
Злые складки прорезали его лоб:
— И ты бы не защищалась? Не воспротивилась бы?
— Тебе, мой любимый? — с глубоким недоумением молвила девушка.
Жестокость кровавым дождем залила его мозг:
— А если я покину тебя?
Улыбка исчезла с ее лица. Положив голову на его колени, она тихо ответила:
— Не было бы для меня несчастья горше. Но я бы не посмела возражать. Ты можешь делать со мною, что хочешь. Я — твоя на всю жизнь, и никогда не стану чьей-то еще. Только твоя.
— Ты так говоришь? — вскочил Мигель. — Хорошо, ты так говоришь, но это — притворство, игра в покорность, а думать ты будешь иное! Что, отвечай, что ты тогда будешь думать?
— Я буду думать… — Девушка колеблется. — Буду думать, что ты мой господин. Что я приму от тебя все…
— Но в сердце возненавидишь меня.
— Нет! Никогда. Может быть — может быть, пожалею…
— Что?! — взорвался Мигель. — Пожалеешь?! Жалеть — меня? Вам будет меня жаль?..
Мария затрепетала, гнев послышался в голосе Мигеля, когда он назвал ее «вы».
— Лицемерие и сострадание! Сострадание — ко мне! Какое оскорбление!
Мигель в ярости шагает по комнате, и со страхом следит за ним Мария.
— Не сердись на меня, любимый, богом тебя заклинаю! Я хочу быть полезной тебе. Хочу быть тем, чем ты меня сделаешь. Утешать тебя…
— Мне ничего не нужно. — Каждое слово Мигеля, как камень. — Я не нуждаюсь в ваших утешениях.
Мария задыхается от ужаса: господи, как он говорит! Какие холодные у него глаза! В какие дали смотрит он сквозь меня? Ему неприятно меня видеть? Он не хочет видеть меня?.. Боже, что это значит?..
Последняя фраза вырвалась у нее вслух.
— Это значит, — ледяным тоном ответил Мигель, — что ваше присутствие мне нежелательно.
— О! — всхлипывает девушка. — Ты меня гонишь?
Безвольной жертвой стоит перед ним на коленях Мария, утратив дар речи и не понимая, что именно покорностью своей убивает его любовь.
Мужчина молчит — скала, из которой не пробьется родник живой воды.
Женщина, не поднимая глаз, без звука встает, выходит, шатаясь, тенью крадется по коридорам, по лестнице, по двору — к воротам.
В вечернем небе выскочил серпик месяца — знамение ссор и страданий.
А перед глазами Мигеля — образ мертвой Соледад, о Марии он не думает, ее словно не было никогда. Как бы кого не обидеть, сказал тот старик, — какую обиду нанес я Соледад! Видит Мигель величие смерти, слышит — грохочет гроза гнева господня. Он хочет противостоять ей, но нет, падает на колени и обнимает древо распятия, не чувствуя, как и сегодня жестоко ранил он душу, прекрасную и верную.
Под пурпурным балдахином, колышущимся багряными волнами, затаилось недовольство.
Далеко внизу, прибитый к земле, сипло переводит дух Трифон.
— То не моя вина, ваше преосвященство, — рыдает внизу отчаянный голос.
— А чья же?
— Не знаю.
— Вы осмеливаетесь говорить мне — «не знаю»?
— Смилуйтесь, ваше преосвященство! Я делаю, что могу. Слежу за каждым его шагом.
— Следить — мало.
— Но что же, что я должен делать?
— Вмешиваться.
Тишина, только парча захрустела: всесильный пошевелил пальцами.
— Дозвольте сказать, ваше преосвященство!
— Говори.
— Здесь еще другое влияние. Дурное влияние, оно разрушает и сводит на нет мои труды. Человек, который, несомненно, побуждает Мигеля к светским развлечениям, который возмущает жителей еретическими речами — он причина того, что Мигель отдаляется от нас, забывая о предначертанном ему пути служения церкви, несметные богатства Маньяра ускользают от святой церкви…
— Кто этот человек?
— Капуцин Грегорио.
— Вы смешны, Трифон, с вашим Грегорио. Еще в Маньяре вы оговаривали его. Сдается мне, это ваш конек. Монах не должен мешать вам. Если будет мешать, мы его устраним.