Желтую комнату сотрясает хохот.
Аврора, не обращая внимания на шпагу, бросается к Мигелю, обнимает его:
— Нет, нет, ваша милость! Не трогайте его! Простите его! — И тихо добавляет: — Ведь он мне дядя…
Смех гремит, гремит…
Эмилио с преувеличенным рвением извиняется, кланяется Мигелю.
Пристыженный, тот не знает, что делать.
— Я спою для вашей милости, — воркует Аврора, и пальцы ее уже ударяют по струнам гитары:
Мирный бой, живая смерть,Смех навзрыд, забвенья слава,Бездны взлет, кромешный свет,Зоркости слепой забава,Яд, животворящий кровь.Желчи мед, беды отрада.О, воистину любовь —Это небо в муках ада.[2]— Отлично! Прекрасно! Великолепно!
И впрямь — голос Авроры единственное, что здесь прекрасно. Мигель, необычайно восприимчивый к звукам, в особенности к звукам человеческого голоса, протягивает к Авроре руки:
— Пойте еще, сеньора!
Аврора на лету поцеловала пальцы мальчика, и вновь зарокотали струны:
Ночью звезду небеса обронили,А утром унес Гвадалквивир,Ночью друг друга мы полюбили,А утром он меня позабыл.Друм, друм, друм-риди-друм,А утрам свет ему стал не мил.Аврора видит — глаза юноши зажглись восхищением, и наклоняется поцеловать его. Но Мигель резко откидывает голову, уклоняется. Аврора обиделась, целуется с пышноволосым.
Хозяйка разносит кубки с вином; в соседнем большом зале все уже давно стихло, мелкий люд давно отправился спать, только благородные господа и дамы еще кутят.
Мигель видит здесь — обнявшуюся парочку, там — мужскую руку в вырезе корсажа, тут — бедро, стиснутое ладонью мужчины.
Тощий бакалавр и его приятель на минутку вышли.
Два листка, упавшие с их стола, белеют на полу. Родриго поднял их.
— Не иначе кропает стишки сей алчущий любви бакалавр, — бормочет Родриго. — Я прочитаю вам: «Антонио, рыбак из Алькала, два д. Альфонс, работник, ер., Кантильяна, ер., три д. Серафимa, ст. знахарка, ведьма, четыре д. Стефано, виноторговец из Бренеса, ерет., восемь д. Хулио, работник из Гудахоса, бунт., четыре д…» Да что же это, господа? А на втором листке? «Его преподобию дону Микаэлю Рампини, судье святой инквизиции…»
— Шпионы! — взревел Эмилио. Хмель мигом слетел с него, он задрожал. — Я понял! Такой-то и такой-то — еретик, два дуката за донос…
Соглядатаи! Строчат на нас доносы!
Ужас охватил всех.
— Доносчики!
— На Эмилио донесут за работорговлю!
— Всех нас оговорят!
— А это — костер! Нас сожгут!
— Горе мне! — в страхе вопит Эмилио. — Горе Нам! Убейте мерзавца! Я вам приказываю! Я вам заплачу!
Мужчины — хотя разум их носится по винным волнам, подобно беспомощному обломку корабля, — вскакивают, хватаются за оружие.
— Смерть шпионам!
Тут-то Каталинон вдруг спохватился, что он отвечает за Мигеля; одним прыжком он оказался рядом и потащил его к двери. Там они столкнулись с бакалавром, который возвращался с невиннейшей миной.
В большом зале, пустом и освещенном теперь одной только лампой, Мигель взбунтовался:
— Пусти меня! Я тебе приказываю отпустить меня! Я уже не ребенок, понимаешь?!
Из желтой комнаты донесся крик, визг женщин, звон оружия.
— Убейте меня, убейте, но я не пущу вас! — спорит Каталинон.
Раздался пронзительный вопль — и все стихло.
— Все равно все кончено, — спокойно говорит Каталинон. — Его песенка спета Пойдемте, ваша милость.
Прежде чем Мигель успел раскрыть рот, дверь распахнулась, и в полосе света появились два спутника Эмилио, несущие безжизненное тело.
Мигеля объял ужас. Стуча зубами, он едва выговорил:
— Кто это?
— Доносчик, — буркнул один из носильщиков.
Мимо пробежали еще два человека со шпагами в руках — они бросились в ночь искать приятеля убитого бакалавра.
Только тогда Мигель покорно позволил Каталинону увести себя.
Двор — как райский сад. Благоуханный воздух, теплый, словно детская ладошка, гладит виски, а звезды низко переливаются над землей.
Вероятно, уже наступила полночь; из слухового окна, с сеновала, доносится тихий голос:
— Многократно омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня, ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною…
По каменным плитам двора цокают каблуки мужчин, уносящих мертвое тело куда-то в темноту, а за стеной прогремели копытами кони тех двух, что бросились преследовать сбежавшего соглядатая.
— …Сердце чистое сотвори во мне, боже, и дух правый обнови внутри меня…
Мигель стал как вкопанный.
— Кто это? — шепчет он Каталинону.
— Там на сеновале ночуют монахи, — отвечает спрошенный, провожая Мигеля в его спальню, сам он с товарищами ляжет в соседней комнате. — Идите спать, ваша милость.
— Хорошо, — задумчиво отзывается Мигель. — Ступай, Каталинон. Доброй ночи.
Мигель стоит у окна.
Цветы шафрана одуряюще пахнут. Серп месяца качается над кронами платанов. И снова слышится страстный голос, исполненный отчаяния и слез:
— Страх и трепет нашел на меня, и ужас объял меня… Смилуйся, смилуйся, боже, над грешником…
Мигель отошел от окна, разделся и лег на ложе нагим. Тело его пылало, как в горячке, сердце колотилось где-то у горла, и у корней волос ощущал он озноб.
Он вперил взор в потолочные балки, и в квадратах меж ними являлись ему картины дня: жирная физиономия Титуса, жилистые руки горбуна, двое, несущие мертвеца, округлая женская ножка, полуобнаженная грудь…
И голос Авроры, и голос монаха, и дурманный аромат шафрана перемешались друг с другом. Голос, поющий о страсти, и голос, кающийся в грехе. Два голоса — и верх берет то один, то другой.
Мигель хочет уснуть и не может. В спальне душно, не продохнешь, как в жаровне. Слышно, как шумит еще компания Эмилио, изо всех окон выползает храп, словно множество шуршащих жуков на песке.
Мигель встал, снял с окна москитную сетку и сел на подоконник.
Ночь кралась по подворью, и была она ясной и жаркой. Летучая мышь, промелькнувшая мимо, качалась, как пьяная. И отовсюду благоухания тяжелее аликантийских вин.
А голос монаха поднял новый псалом:
— Поставь меня на стезю заповедей твоих, ибо я возжелал ея…
Робость проникает в сердце Мигеля. Люди, пропитанные порочностью, кружат в его мыслях, звучит в ушах целый вихрь пьяных нежностей и жестоких слов, а судорожный голос псалмопевца рассекает полночь.
О! Все заповеди божий выстроились сомкнутым строем — священное войско, грудью встречающее напор людских страстей.
Мигель борется против потока неизведанных ощущений, который излился на него в дыхании Авроры. Страх одолевает его. Он переходит на сторону божьего войска. Падает на колени, и зубы его стучат:
— Поставь меня на стезю заповедей твоих!
Но медленно тянется ночь, окружает чарами тьма, и зной выпивает намерение жить в послушании.
Мигель бодрствует в полусне, дремлет наяву. Ладони его влажны, коченеют босые ступни, он дышит тяжко. Омой меня, господи! Очисти душу мою!..
Стонет, молит, дрожит, всхлипывает Мигель.
Конвульсии небесной любви. Конвульсии любви земной.
Когда утром Мигель сел на коня во главе своих спутников, он был уже не тот неискушенный мальчик, который скакал вчера вниз по реке.
Мигель стоит перед разгневанной матерью.
— Граф Маньяра выезжает один, без подобающей свиты. Проводит время в притонах с погонщиками скота. Бежит из дому, словно вор, и ночует с бродягами. Не стыдится ли граф Маньяра такого общества? К чести ли это его душе и достоинству?
— Сократ не стыдился сидеть с нищими, — пытается мальчик переломить материнский гнев.
— Молчи! Сократ был оборванец. Я знаю — он ходил, как бродяга, босой! А ты — сын графа. Молчи, не противоречь! И все это в столь знаменательный день! Вместо того чтобы пристально вопрошать свою совесть и хвалить бога, вместо этого… Ах, ты не любишь меня, Мигель!