Мигель расслышал слезы в голосе матери и побледнел.
— Какие надежды я на тебя возлагала! Мой сын, моя гордость. А ты так унизил меня…
Донья Херонима заплакала.
— Ты уже не любишь меня, Мигель!
— Люблю! — восклицает Мигель, бросаясь к ней в объятия. — Ты знаешь — люблю тебя больше всех! Матушка! Моя матушка! Прости меня! Я больше никогда не поступлю дурно. Только ты не плачь! Только не плачь!
Поток его слов столь стремителен, что мать едва успевает понять их.
— Ты моя сладкая мамочка, правда? Моя роза, мой прекрасный пион… Осуши свои слезы. Ты ведь больше не плачешь? Скажи, скажи, что ты любишь меня! Скорее скажи это!
Мигель страстно целует руки матери, ее лицо, ее шею, и рыдания душат его.
Мать растерянна, она хочет прекратить этот взрыв сыновних ласк — они тревожат ее.
— Ну, хорошо. Хватит. Я люблю тебя. Ты опять мой милый Мигелито.
Затем она выпрямляется и медленно произносит:
— Забота отца — наше имя и состояние. Я же пекусь о боге и о домашнем очаге. Все, что есть у нас, дал нам бог. И все это когда-нибудь станет твоим, если ты вырастешь безупречным человеком.
— В чем долг безупречного человека?
— Любить бога и своих предков. Гордиться их добродетелями и стараться превзойти их в добродетели. Твой прадед…
— Дон Терамо? — со жгучим любопытством перебил ее Мигель.
О, горе, почему этот мальчик вспомнил именно проклятого мессера Терамо Анфриани, который бросил красавицу жену и детей, чтоб убить своего друга и похитить его невесту? Почему Мигель вспомнил о позоре семьи, о гнусном прелюбодее, который, преследуемый кровной местью, издох, как собака, в корсиканской пещере, окруженный родственниками убитого? И сколько горечи в том, что, судя по портрету, Мигель до странности похож на мессера Терамо, запятнавшего род! Сколько страха в сердце матери — как бы сын не унаследовал страстей этого прадеда!
— Нет, нет, — взволнованно отвечает графиня. — Дон Терамо не был безупречен. Зато аббат и епископ Хуан Батиста Анфриани, брат его, — самый чистый и совершенный муж из всех твоих предков. Думай о нем. Иди по его пути Стремись походить на него. Тогда и ты будешь безупречен.
Раннее утро заливает сверкание солнца, ароматы, пение птиц. Маньярские женщины, бледные от недосыпания, подоткнули карминные юбки выше колен и, встав коленами на прибрежные камни, работают деревянными вальками, отбивая белье, работают неутомимыми язычками, перемалывая события, как арабские мельницы зерно.
Старухи, молодухи и девушки, окликая друг друга звонко-прекрасными именами, обсуждают страшную ночь, когда молодой господин ускакал на новом коне — и никто не знал куда.
Что творилось, святая Рокета! Три сотни конных латников разлетелись во все стороны, осматривая с факелами в руках каждый куст вдоль Гвадалквивира. Лишь на рассвете Энсио нашел молодого графа в Бренесе.
— Что же получил за это Энсио? — хочет знать Петронила, самая красивая девушка в окрестности.
— Получил похвалу, — отвечает Рухела. — Похвалу от хозяина и хозяйки.
— Отличная награда! — смеется, скалит белые зубы Барбара. — Он не объелся?
— А нынче утром Нарини угостил его тремя ударами кнута за дерзость, — добавляет Агриппина. — Похвала и кнут — красиво, не правда ли?
— Нарини — бесчувственный пес. После дня рождения молодого господина стал хуже прежнего. У Клаудио лихорадка, а майордомо приказал стражникам выволочь его на поле и всю дорогу бил больного. Клаудио начал работать и упал. Так и провалялся на солнцепеке, пока не очнулся, — рассказывает Барбара.
— Тьфу! — плюнула старая Рухела. — Когда-нибудь поплатится и Нарини!
— А Энграсия вчера мальчика родила, — прощебетала Агриппина. — Его назовут Анфисо.
— Анфисо? Почему выбрали такое странное имя? — удивляются женщины.
Агриппина объясняет:
— Да ведь это тринадцатый ребенок у Энграсии, и девятый сын. Просто не могли уже придумать другого имени.
— У Моники на руках и на ногах выскочили болячки покрупнее олив, — говорит Петронила. — Два дня мажет их коровьим пометом, а они не проходят.
— Это у нее оттого, что она ест дынные корки, — замечает Рухела. — Кислоты в них много, вот она и выходит из тела.
— А что ей есть, коли ничего другого нету? — возражает Петронила.
В этот миг лицо старухи пошло сотнями морщин, она становится похожей на ведьму и поднимает руки к небу. Женщины стихают. Знают: на Рухелу нашло вдохновение — тише!
— Я видела сон — о, страшный сон! Алая полоса опоясала небо. Кровь текла по земле и по небосводу… Табун лошадей промчался по пастбищу, из ноздрей у них вырывалось пламя…
Рухела смолкла.
— Это предвещает войну! — вскричала Барбара.
— О, глупая, — возразила ей Петронила. — Разве не тянется война уже двадцать три года?
— Вернутся ли наши мужчины? — с тоской промолвила Агриппина. — И вернутся ли невредимыми?..
Но снова раздался вещий голос Рухелы:
— Я видела — вьются в воздухе злые силы…
— Не пугай людей, женщина! — прогремел голос позади прачек. — Не каркай, когда светит солнышко!
— Падре Грегорио! — закричали женщины, вскакивая и опуская подолы юбок. — Господь с вами, падре!
— И с вами. Да будет вам — оставьте в покое ваши юбки, — отозвался монах. — На безобразное я и сам смотреть не стану, а красивое не оскорбит моего взора.
Монах присел на камень и принялся есть хлеб с сыром.
— Разве вы не знаете, что, разговаривая со мной, следует прекращать работу? Так повелевает уважение к моему сану. Что нового, девоньки?
Женщины с удовольствием прервали работу. Ответили:
— Что нового — работа, работа! Спать легли поздней ночью, а вставать до света… Вальки с каждым днем все тяжелее… Руки болят, спину ломит, колени все побиты…
— Ничего, потом опять будет лучше, женщины! — утешает Грегорио.
— Эх, падре, не будет, — вздохнула Агриппина. — Разве что хуже станет… Нарини совсем замучил. К обеду должны мы перестирать вот эти три кучи белья, потом вымыть покои после праздника, и столько он нам уже наобещал, что в пору пойти утопиться…
Монах разгневался:
— Что за речи ведешь, Агриппина?! Утопиться? Не стыдно тебе, глупая индюшка? Разве ты сама дала себе жизнь, что хочешь отнять ее? Нет! То-то же…
— Но что же делать, падре, когда уже невмоготу?
Грегорио повысил голос:
— Отдохнуть! Должен быть и отдых дан человеку, и передышка в работе!
Женщины в страхе посмотрели на капуцина.
— Отдых? А как же майордомо? Стражники? Да они нас до смерти запорют! С голоду дадут помереть, коли увидят, что мы хоть на миг передышку сделали…
— Э, все это болтовня, — отмахнулся монах. — Не так страшен черт, деточки… — И, ловко переведя разговор, спросил: — У тебя печальные глаза, Петронила, — отчего?
Петронила молчит, потупив красивые глаза.
— Не удивляйтесь, падре, — отвечает за нее смешливая Барбара. — Не терпится ей повидаться с Каталиноном. Ждать придется до вечера, а она так давно его не видела!
— Дождешься, не горюй, — улыбнулся монах. — А при встрече покажешь ему, какие хорошенькие у тебя ножки?
Петронила, стоявшая на коленях боком к Грегорио, резко повернулась к нему, забыв, что теперь он может увидеть персикового цвета полушария под расстегнувшимся корсажем.
Монах, любуясь, поглядел на нее, отхлебнул вина из фляжки и воскликнул:
— Gaudeamus! Возрадуемся! День прекрасен, и милость божия с нами.
— Откуда вы здесь так рано, падре? — полюбопытствовала Рухела.
— А я нынче ночевал в Маньяре, уроки же мои из латыни и греческого сегодня отменены: дон Мигель отсыпается…
— Знаем! Знаем!
— Но не знаете вы, милые мои кряквочки, что позавтракал я с Али…
— О, это мы видим, — ободренная ласковым тоном монаха, перебила его Петронила. — Видим, что завтракаете вы второй раз. Это у вас каждый день по два завтрака, падре?