Вот этот калека с голодными глазами — не просто калека. Это человек! — рассуждает Мигель и впервые видит людей там, где себялюбец видел лишь нечто, чему с высоты коляски бросают горсть серебра. Нет, тут мало горсти серебра, потому что ею можно насытить лишь сегодняшний день — и тем страшнее день завтрашний.
Мигель все более и более сближается с беднотой. Его собственные страдания дают ему почувствовать себя братом всех страждущих. И братству этому мало ласковых слов утешения. Он хочет действий, хочет помочь. Всеми силами хочет, по крайней мере, смягчить бедствия людей.
Но что надо сделать? Как устроить, чтобы самый последний из бедняков получил хоть немного тепла для души и для тела?
Однажды ранним утром сидел Мигель на бочке в севильском порту около изможденного моряка, и взвесил он на ладони своей его мозолистую руку.
Вот человеческая рука, которая трудится, которая нужна, которая не может быть лишней!
Моряк рассказывает глухим голосом:
— Нынче ночью я проиграл в кости последнее мараведи.
— И не плачешь, — заметил Мигель. — Горе мало сокрушило тебя.
— Причем тут горе? Я зол! Зол так, что хоть кричи, чтоб не лопнули легкие от злости…
— Ты искушал бога, брат, и он вознегодовал на тебя. На лбу твоем — знамение легкомыслия и позора. Пойдем, я помогу тебе, — встал Мигель. — Не оставлю тебя погибать столь жалким образом. Я тебя поведу.
И он привел моряка в монастырь Милосердных. Отдал ему свою утреннюю похлебку и миску кукурузной каши. Моряк ел с жадностью.
— Не играй больше в кости, брат, — попросил Мигель.
— Да мне и не на что больше играть, — ответил тот с набитым ртом.
— А если б было?
Моряк задумался.
— Ну, тогда… Не знаю, брат.
Мигель было нахмурился, но тотчас овладел собой. Учись терпеливости! — сказал он себе. Тебе самому понадобилось куда больше времени, чтобы ступить на путь добра. Матрос поблагодарил его, вытер губы тыльной стороной руки и ушел.
В следующие дни Мигель приводил к себе других несчастных, кормил их и беседовал с ними.
Постепенно склад, где он обитал вместе с крысами, сделался прибежищем голодных. Кучками брели они за Мигелем к воротам монастыря, рассаживались на старом хламе, глотали похлебку и, выслушав ласковые речи, уходили.
Уходите, как пришли, с грустью говорил им мысленно Мигель. Желудок ваш наполнился, но беды свои вы по-прежнему несете на плечах. Никто не обращает внимания на язвы ваши. Никто не лечит ваши раненые и больные члены. Никто не избавил вас от страданий. И возвращаетесь вы в ваши сырые берлоги, где раны ваши воспаляются…
Все чаще приходят к нему недужные, голодные оттого, что не могут работать.
И это — люди! Одноглазые, полуслепые, с глазами, залепленными гноем, испещренными кровавыми прожилками, на лицах и шеях — болячки, тела испятнаны лишаями и сыпью. Хромые, параличные на костылях, оборванные, истощенные недобровольным постом и тяжелой работой, ученики, которых держит впроголодь хозяин, батраки из окрестных поместий, бежавшие в город от голода и от кнута, старики и старухи, о которых некому позаботиться, нищие, изувеченные в войнах — отверженные, потерпевшие крушение, изгнанные из жизни…
И это — люди, сотворенные по образу божию!
Однажды Мигель принял одного нищего и уложил его на свою постель. Сам же лег спать на земле рядом.
Это был обломок человека, скелет, обтянутый кожей в чирьях, нищий, которого сотоварищи его в течение двух дней возили на тачке к воротам всех севильских больниц. И отовсюду их гнали. Тогда его привезли в монастырь Милосердных, и Мигель взял его.
— Ты переусердствовал, позволь сказать тебе прямо, брат настоятель, — неприязненно говорит Мигелю старший из монахов. — И в конце концов заразишь монастырь болезнями…
— Не могу же я оставить человека умирать.
— Ты делаешь более того, чем это угодно богу, — хмурится старик, и остальные монахи согласно кивают, ропща. — Никогда у нас не делали ничего подобного.
Мигель просит позволения ухаживать за больными в складе. Он не будет вводить их в монастырь. А в складе они никому не помешают. Там им можно лежать… — Разрешение было дано неохотно, но все же дано. Мигель горячо благодарил братьев.
Каждый день приходили те, кто мог передвигаться на своих ногах. Насытившись, уходили.
— Куда вы идете? — спрашивал Мигель. — Будете ли думать о боге?
Они молчали в ответ, пока кто-нибудь не произносил:
— Есть на свете другие вещи, кроме бога, брат. Немного веселья, немного развлечения — не грех.
— Прочь с глаз моих! — вскипал Мигель. — И больше не приходите сюда! Завтра я вас не впущу. Ни куска хлеба не дам, ни глотка воды. Мне стыдно за вас. Ступайте!
И падал потом на колени.
— Прости мне, господи! Простите, люди, за то, что я был зол к вам! Приходите завтра. Я отдам вам все, что есть у меня. А ты, господи, даруй мне терпение, чтобы смог я привести этих людей в стан твой…
И когда они приходили на следующий день, он встречал их со смирением и просил отказаться от легкомысленного образа жизни.
Постепенно Мигель сживается со своими питомцами. Подолгу беседует с каждым из них, узнает их горести и мечты.
Есть среди них люди божий, душой белее голубиного пера — это благодарные люди, за тарелку супа они шепчут молитву; но есть закоренелые, принимающие еду с неприкрытым протестом. И в благодарность осыпают дающего насмешками, инстинктивно ненавидя его, и только что не отталкивают руку помощи.
— Ладно, приму от тебя, монах, но это уж последний раз, понял? Чего ты обо мне хлопочешь? Кто тебя просит? Не желаю я ничьего милосердия, и твой сострадальный взгляд только бесит меня…
И оскорбленно уходит одариваемый — но завтра, гонимый голодом, незаметно смешивается с остальными. Есть тут и ловкие мошенники; тронутые ненадолго увещеваниями Мигеля, они рассказывают ему о своих хитрых уловках.
Послушайте человека, одетого в лохмотья:
— Я — библейский нищий. Это значит, монах, что я — образцовый горемыка. А бедность моя исчисляется восемью детьми, мать которых умерла. Живу я в сарае под стенами за Санта-Крус. И когда веселящиеся дамы возвращаются в город с тайных свиданий, я колочу своих ребятишек, чтоб ревели. Тогда дамы останавливаются и, стремясь искупить свою неверность, бросают моим пострелятам реалы. Этим я кормился два года — и неплоха кормился. Так надо же вмешаться черту! Прибегает раз ко мне стражник и говорит, мол, его милость герцог де ла Бренья прослышал о моем бедственном положении да о моих детишках и завтра явится, чтоб осчастливить меня. Я и говорю себе — нет, тут пятью реалами дело не обойдется, он больше даст. И чтоб вернее было, взял я напрокат еще пятерых сопляков — у знакомых. И представил сеньору герцогу всех тринадцать. Они вели себя великолепно — ревели, визжали, клянчили так, что камень бы дрогнул. И как ты думаешь, сколько я заработал на своих тринадцати несчастных детках? Двадцать дукатов! Ей-богу, двадцать! Я думал, от радости с ума сойду.
— И что же ты сделал с такой кучей денег? — спросил Мигель.
Тринадцатикратный отец обратил к нему свои выцветшие глаза, плавающие в пьяных слезах.
— Пропил, душа моя!
— Какой срам! — рассердился Мигель. — Позор тебе, не отец ты, а ворон! А что же дети?
— По миру пошли, — уныло ответил тот, но вдруг выпрямился. — Да ты не бойся за меня и за них! Я — библейский нищий, а библейская нищета обязательно должна быть. Я на ней еще кое-что заработаю. Если б ее не было — исчезла бы из мира и благотворительность, а ведь ты сам не веришь, чтобы она могла совсем испариться, а? Скажи-ка?