И тот, кто прочтет «Беседы об истине» Мигеля, монаха общины Милосердных Братьев в Севилье, поймет: книгу эту писал человек сильного духа, человек, умевший быть только горячим или холодным, но никогда просто теплым.
Время идет. Год за годом родится, цветет, увядает и гаснет.
Сколько лет прошло после основания Каридад? Пять? Или уже десять? Мигелю за пятьдесят…
Проходят годы, наполненные смиренным служением, вписывая в лицо Мигеля бледность и усталость. И вот снова Страстная пятница, день распятия, день воспоминаний.
От образа к образу, рисующим путь на Голгофу, переходит Мигель, думая о страстях господних, оглядываясь на свою жизнь.
Заслужил ли я уже право на какую-то долю радости и покоя?
— Пойдешь с процессией, брат? — спрашивает Дарио.
— Не могу, — отвечает Мигель. — У нас несколько человек при смерти. Нельзя оставлять их.
— Ты очень осунулся, брат. Очень бледен. Я знаю тебя многие годы, и никогда еще ты не выглядел так плохо. Здоров ли?
— Я здоров. Просто не спал несколько ночей. Вот Дарио заставил Мигеля отдохнуть в пасхальный понедельник.
Мигель не согласился прилечь и вечером вышел из монастыря к реке.
Он шел, не обращая внимания на запахи, звуки и краски. Он утомлен. Он выбился из сил. Сел на берегу. Лунный свет озаряет его лицо.
Шла мимо женщина; увидела его лицо и остановилась.
— Брат Мигель!
Он поднял голову и узнал Солану. Медленно поднялся.
— Я не решалась навестить вас в монастыре. Прошло так много лет с тех пор, как мы виделись в последний раз…
Она улыбнулась при виде его удивления.
— Вы живете вне времени, Мигель. Его волны разбиваются о вас. Я уже десять лет замужем, у меня два сына… Старшего зовут Мигель.
Она подошла ближе.
— Вы похудели, но в остальном не изменились…
Перед Соланой стоял человек, хоть исхудавший чуть не до костей, но окрепший внешне и внутренне, и лицо аскета — прекраснее, чем было лицо распутника.
Так стояли они лицом к лицу. Аромат, исходивший от женщины, достигал его обоняния, в ее бледном лице было великое очарование и великая сила. Как это манит, как кружит голову…
Солана взяла его руку, сжала в мягких, теплых ладонях.
О годы, с течением которых кровь превратилась в свяченую воду, о страх, что вернутся знойные ночи, которые так душат а жгут!
Пылает и жжет рука Соланы. Гладит мою руку нежная ладонь…
Живой огонь прикосновения, трепет в сердце, праздничный миг среди будней!
Рука женщины спряталась под черные кружева — ярка ее белизна под ажурны» орнаментом. Полускрытая, манит она, светится сквозь узорчатую сеть, движения ее свободны, как у крылатого призрака. И опять берет его за руку Солана, и он не отнимает руки.
Губы под мантильей — как цветок в росе.
— Мигель!
В голосе — любовная дрожь.
— Как благодарна я мгновению, что позволило мне поговорить с вами наедине…
— Мы не одни, Солана.
— Ах да, я поняла вас. Но даже если божий гнев сожжет меня, как воск в пламени, если телу и душе моей суждено за это рассыпаться прахом и дымом, я хочу вам сказать…
— Вы хотите сказать мне нечто очень благочестивое, — нетвердым голосом перебивает ее Мигель.
— Нет, нет! — с жаром восклицает Солана. — Я хочу сказать, что все еще люблю вас, Мигель!
Он попытался обратить это в шутку:
— Вот так благочестие!..
Но Солана чувствует, как дрогнула его рука, которую она держит в ладонях.
По вечерней улице ковыляют убогие — голод и боль гонят их к Каридад.
Мигель высвободил свою руку.
Она подняла мантилью с лица, улыбнулась ему полными губами:
— Люблю вас, Мигель.
— Я вас тоже, — тихо ответил он.
— Что? Я не ослышалась?! — возликовала Солана, рванувшись к нему.
— Я люблю вас, сестра. — Слова Мигеля спокойны.
Темнота растекается по улицам города, и женщина не опускает мантильи. Зрачки ее искрятся — и вот она падает ему на грудь и целует…
Но губы Мигеля плотно сжаты, сердце холодно.
— Солана! — с укором сказал он. — Вы забываете…
— Прощай, прощай! — И она убежала с рыданием.
А он еще постоял, не спеша стереть поцелуй с губ, и улыбался спокойно, уверенный в себе, ибо достиг того предела, когда человек владеет телом и душою, когда его дух, несокрушимый и твердый, поднимается над человеческими желаниями.
Мигель вернулся в Каридад.
Изваяния святых в колоннаде монастыря заснули в тех позах, какие придала им рука художника. Но Мигель не преклонил колен перед Распятым, ибо больные ждут его.
На склоне лета одного из тех годов, что были добровольной каторгой Мигеля, в сентябре месяце, когда дни подобны прозрачным каплям утренней росы, а ночи светятся, как влажные глаза, — в монастырский колодец упала овца по имени Чика и утонула.
Монахи окружили колодец и, попеременно наклоняясь над черным глубоким цилиндром, беспомощно разводят руками.
— Ах, моя милая овечка! — причитает брат Дарио. — Утонула, бедняжка, а была такая беленькая и кудрявая, как облачко…
— Глаза у нее были словно из прозрачной смолы, такая ласковая была и милая… — подхватывает брат Иордан.
— Вытащите ее! Надо же похоронить бедненькую! — просит Дарио.
— Глубина колодца семьдесят локтей — спуститься невозможно…
Стояли монахи кружком, и глаза их были полны жалости; но вот колокол призвал их к молитве.
Вечером вышли посидеть в саду Иордан, Гарсиа и Дарио, в завязался меж ними один из ученых диспутов о сущности бога. Мигель, усталый, лежал возле на траве, глядя на верхушки померанцевых деревьев и слушая спор.
Неподалеку, не зная ничего об утонувшей овце, брали в колодце воду монахи, чья очередь была работать, и носили в больницу.
Брат Гарсиа молвил восторженно:
— Беспредельным одиночеством окружен бог, и великая тишина вокруг него…
— Нет! — с жаром перебил его Дарио. — Бога окружают сонмы ангелов. Райское пение раздается вокруг престола его…
— А я говорю — великая, леденящая тишина царит там, где пребывает бог, — повторяет Гарсиа.
— Он — всюду. Он — во мне, в тебе, Дарио, и в тебе, Гарсиа, и в той розе, и в пчеле, вьющейся над нею…
— Безбожные речи! — восклицает Дарио.
— Может быть, он даже в мертвой овце? — раскидывает ловушку Гарсиа.
— И в мертвой овце, и в ее костях…
Дарио резко отмахнулся:
— Ты говоришь, как еретик, брат Иордан!
— Разве ты не любил эту овцу? — спрашивает тот.
— Ну, любил, — допускает Дарио.
— И не отложилось ли в ее глазах немного от этой любви?
— Ты куда гнешь? — вскидывается Гарсиа.
— Во всем есть нечто от бога — во всем сущем. Частица бога, который один, но имеет сотни тысяч обликов и ипостасей, — есть в любом камне, в любой травинке, в каждой душе…
— Ты хочешь сказать, что у овцы есть душа? — возмущен Дарио.
— А ты в этом сомневаешься? Именно ты, чьему слову послушна была Чика и ложилась у ног твоих, глядя тебе в глаза?
— Как можете вы так говорить о самом важном? — вскипел Гарсиа. — По-вашему, бог — какой-то «везде поспел», который ходит от деревни к деревне, и везде звучит его глас… Бог — на небе, и вовсе не растет он в каждом стебле, разве что приказывает стеблю расти — сам же пребывает в несказанном одиночестве, недвижный, сияющий, молчаливый…
— А ты как думаешь, Мигель? — обращается к нему Дарио.
— Правда, — улыбнулся Иордан, — скажи, отец настоятель, как смотришь ты на этот вопрос?
— Я? Я думаю, братья… Нет, впрочем, не знаю, а что до овцы… — рассеянно пробормотал Мигель, потирая лоб, и тут он заметил, как монах берет из колодца воду, вскочил и, взволнованно взмахнув руками, быстро проговорил: — О братья, поверьте, вопрос об овце и есть самый важный… Мы забыли о ней, а падаль отравляет воду… Вы спрашиваете меня о боге, а я говорю об овце… Подумайте, ведь воду все время берут и носят больным! Брат Иордан, запрети брать воду из этого колодца. Надо посылать к другому источнику…