— Какой яркий ваш город…
— А Москва — не такая?
— Нет, Москва не такая, — сказал Ушаков. — Темнее. Суровей.
— Да? А я думала, наоборот.
— У нас слишком холодно для такой, как у вас, пестроты. Много снега… — объяснил Ушаков, ощутив вдруг свою чужеродность в этом ватном и влажном, расслабляющем климате. Он припомнил синеющие сугробы под липами на Воробьевском шоссе, метель, вылетающую из-за угла, свежесть южного ветра и бодрость, когда прилетают грачи и так пахнет корою деревьев и пузырчатым мартовским снегом.
«Греет кровь мою легкий мороз…»
А ведь действительно греет! Но, вообще, почему это ценишь только тогда, когда ты находишься от всего этого вдалеке?
— А в Москве много красивых женщин?
— Много.
— А река у вас есть? Такая, как Ота?
— А вы приезжайте к нам в гости, Юкико-сан, я вам все покажу.
— Мечтаю об этом. Но не знаю, удастся ли…
— А вы постарайтесь!
— Попробую…
Она с ним говорила серьезно, а он улыбался. Ему вспомнились, как сквозь сон, зима, и далекое детство, и картинка в журнале: грациозная женщина, словно бабочка, сидя на корточках на циновке, разливает по чашкам дымящийся чай…
— Вы женаты? У вас есть семья, дети?
— Никого нет, Юкико… Один, словно перст.
Он не спрашивал, в свою очередь, кто она, где живет, одинока или замужем, — непонятное, недосказанное для него было радостней, интересней, чем обыденная определенность.
— Вот мой дом, — вдруг сказала Юкико.
— О-о… Так быстро? Я думал, еще далеко…
Ему жалко было с ней расставаться, с такой мягкой, уютной и женственной, но вовсе не куклой. Потому что Юкико хорошо понимала не только слова, но и взгляд, и, наверное, все, что было за взглядом, что он думал и чувствовал. Потому что она замолкала, когда он замолкал, и смеялась, когда ему было смешно.
Ушакову понравились в ней ее современность и отсутствие робости: он-то с детства привык к спокойному равенству женщины, но здесь, в этой древней стране, молодая, красивая девушка в темном оби и шелковом кимоно, идущая в одиночестве по сегодняшнему отгулявшему, отгрустившему городу, чем-то трогала воображение. Может быть, этой нежностью, этой твердостью облика.
— Как жаль, Юкико-сан, что вы так близко живете, — сказал он шутливо, а внутренне удивился себе, что предчувствовал эту встречу и эту разлуку.
— Да, и я сожалею… — ответила тихо Юкико. — Но поздно. Пора! Завтра рано вставать. Я работаю гидом в туристской конторе. Преимущественно с американцами. А они народ такой капризный.
— Понимаю. Хорошо понимаю… — Ушакову хотелось хоть что-нибудь подарить ей на память, какой-нибудь маленький изящный значок, безделушку, которая бы и спустя годы напомнила ей этот вечер. Он пошарил по карманам, но, кроме ключей от московской квартиры, ничего не нашел.
— Вы не будете в нашей гостинице? У вас нет никаких поручений от вашего профсоюза ко мне, например? — спросил он без улыбки.
— Нет. — Она засмеялась. — А что?
— Я хотел бы увидеть вас завтра.
— Я подумаю… Я вам с утра позвоню. Вы, конечно, в «Син-Хиросима»?
— Да.
— Ну что ж, хорошо… До свидания, — сказала она и вдруг поклонилась с достоинством, грациозно, так низко, как если бы Ушаков был какой-нибудь очень важной особой. — До свидания, Никорай Никораевич… — Буква «л» у нее не получалась никак. — Доброй ночи!
— До свидания, Юкико! Спасибо за вечер…
Ушаков не спеша шел уже засыпающей Хиросимой и был так одинок, как если бы весь этот город вымер, и он, чужеземец, оказался единственным его жителем.
Мелочные лавчонки, кафетерии, ресторанчики, аквариумы для любителей ловить рыбу удочкой, помещения для игры в маджан, бесчисленные «пачинко»[16], бани для бедноты, разделенные ситцевой занавеской на две половины, для мужчин и для женщин, — все было закрыто или уже закрывалось, завинчивалось болтами, на двери и окна спускались тяжелые железные шторы, гасились последние фонари, и шаги Ушакова под круглыми сводами крытых улиц-пассажей раздавались во тьме оглушающе звонко, даже хищно, как выстрелы.
Он приглядывался к провалам подъездов и к теням, отброшенным от деревьев, и вдруг замечал в темноте какие-то чуть очерченные фигуры. Полицейского в светлом шлеме, с заложенными за спину руками в перчатках; набеленной, накрашенной женщины — лицо ее было как маска — возле чайного домика, увешанного фонариками и флажками. Пожилого японца, сидящего на корточках возле темной стены — в ожидании счастья. Его добрая, неосмысленная, ощеренная улыбка была как бы отсутствующей: человек, вероятно, витал в облаках неизвестного Ушакову наркотика.