Иногда Сергею казалось, что он уплывает из этого дома по темной реке, и тогда его начинало подташнивать, а все запахи в комнате — пота, крови, портянок — на какое-то время перекрывались удушающе-сладкой вонью эфира.
И Сергей затихал успокоенно: «A-а, я ранен… всего-то. Это меня мутит от наркоза». И опять засыпал, но уже с облегчением, понимая, что силы вернутся к нему.
Однажды он проснулся среди ночи — такая глубокая тишина и такой мертвый сон у людей могли быть только ночью — и увидел на ящике возле дров свет убогого фитилька. Желтоватый, похожий на тонкий, засушенный лепесток фитилечек коптилки покачивался на коротенькой ножке и вдруг вздрагивал, спотыкался… и тогда Сергей явственно слышал звук отдаленного, приглушенного расстоянием разрыва снаряда. Большая изба тоже вздрагивала при этом.
При свете коптилки Сергей огляделся вокруг. Нет, это была не жилая изба. Скорее класс сельской школы. Вон на стенках следы недавно висевших портретов. Посредине потрескивает дровами железная печь. А вокруг нее, где группами, кучно, а где посвободней, вразброс, на охапках соломы лежат спящие люди. Все с небритыми грязными лицами, в кроваво-серых повязках, кто с примотанной к руке металлической шиной, отчего стал похож на уродливо-однокрылую стрекозу, кто в гипсе по пояс. А один, у стены, не лежит, а сидит и качается, словно маятник, видать, в голову ранен, в белой шапке из марли, нельзя ни к чему прислониться, прилечь.
Сергею хотелось оглядеть и себя самого. Он уже приподнялся, но тут же откинулся на солому от пронзившей его острой боли. Да-а… Не очень-то повернешься! Не рассмотришь как следует. Наверно, такой же, как все эти лежащие рядом люди — с измученным, бледным, небритым лицом и в измазанной глиной прожженной шинели. И в бинтах вперекрест на груди, словно кем второпях перечеркнутый навсегда.
Глядя в темный, потрескавшийся потолок, Сергей силился вспомнить, как он здесь очутился и откуда в нем боль, но так и не вспомнил. В его не терпящих ни мрака, ни яркого света зрачках еще пряталась злобная сила беспамятства, наступившего сразу же после окрика солдата, бежавшего рядом: «Ложись!» А что было потом, в мозгу отпечаталось как-то бессвязно: дым от разрыва снаряда, грохот гусениц, лязг бронебойных. После — узкая яма, прикрытая сверху еловыми ветками, и склонившийся военврач в забрызганном кровью халате. А потом — или сои, или что-то похожее на него, нечто вроде затмения. И визжание полозьев. И короткое доброе чье-то ворчанье: «Но, помахивай… Но, качай!» Что там дыбилось сбоку дороги: чьи-то белые спины или гребни сугробов? Почему он опять лежал на снегу, даже полз — но куда? И что сталось с деревней, которую брали в то морозное утро? С его батальоном?
Он представил себе занесенные снегом траншеи с переметами снега на брустверах и в ходах сообщений и короткие холмики там, где роты пошли во весь рост по скату высотки. Это были когда-то его бойцы, они дрались в тот день в рукопашной, а после остались лежать на снегу. Ночью трупы остекленели на лютом морозе, и в начавшейся новой атаке пули стукались о замерзших щелчками. Это был неприятный, сухой, механический звук; Сергей не хотел его помнить, по помнил.
Он опять задремал. И во мраке отсутствия, небытия оказался не здесь на соломе, а там, на изрытом снарядами сером снегу. Поэтому и не сразу расслышал вдруг возникший над головой тягучий прерывистый звук. Словно где-то по небу, на большой высоте, кто-то медленно пробирался с железным губительным грузом, полз, сипя, завывая с нехорошей неспешностью, обещая все самое худшее, что может сегодня случиться. Да что обещая! Это самое худшее вот сейчас и везя.
В ответ быстро, нервно забили зенитки.
Все проснулись и слушали этот грохот зениток и медленный, ноющий в высоте, нарастающий звук, ожидая: где именно и когда звук усилится, превратится в явственный рокот моторов и родит, отделит от себя сперва тонкий, неслышный, но сразу же утолщающийся на лету резкий свист, а потом грохот бомбы.
Сергей даже вдавился всем телом в неподатливо-жесткие доски пола и дыхание затаил. Словно это могло в самом деле спасти, уберечь. И тотчас же устыдился нелепого своего немужского движения. Однако заставить расслабиться сведенные судорогой ожидания мускулы все же не смог: тело, видимо, жило по каким-то своим непонятным законам, неподвластным рассудку. Может быть, потому, что оно уже кое-что на войне испытало и помнило, чем расплачиваются за беспечность. А быть может, само, без часов отсчитало, что поздно: самолет уже тут.