Выбрать главу

И даже насмешка… все, к ее удивлению, принесло не обиду, не стыд — ведь и правда ей, Лиде, не стыдно, — а счастье… Ну как если бы Лида взлетела в небо, и кружилась бы там, и носилась вместе с северным ветром.

А ведь он посмеялся, наверное, пошутил…

Эта мысль обожгла.

Лида села на снег, среди сосен и елей, как была, в своей старой, изношенной черной шубейке, и долго сидела, раздумывая: что же это такое? Отчего она так? Надо было бы скомандовать ему: «Руки по швам!» Вот и все, — с запозданием находила решение Лида. — Он и понял бы, этот полковник… Мне-то он не начальство, а так… Набежал на дороге. А уж если не зван, так, поди же, не гнан… Нет, действительно, правду сказал, что дуреха!

3

В тот день Лида возвратилась домой, когда зимнее солнце уже близилось к полудню. По родному проулку, обсаженному тополями, белеющими в пышных белых обвертках мохнатого инея, Лида шла как во сне. Поэтому она и не заметила сразу возле дома полуторку с наращенными досками бортами, а в полуторке, в кузове, копошащегося отца. Он укладывал какие-то свертки и ящики, в то время как замасленный рыжий шофер в обклеенных красной резиной валенках выволакивал из подвала кадушки с капустой, мешки с картофелем, а потом подавал их с земли.

Увидев Лиду, отец разогнулся.

— А ты где это ходишь? — спросил он, стоя в кузове. — Давай собирайся скорей. Уезжаем…

— Как?! Куда?! — Лида коротко ахнула. Она позабыла на миг, что ни отец и ни мать уже больше не могут приказывать ей. Не родители, а любой старшина, лейтенант или еще кто-либо старший по званию теперь будет распоряжаться: оставаться ей или уезжать.

А отец разогнулся, объяснил торопливо:

— Хватит! Кончено! Едем к тетке твоей в Балабаново! — и схватился за угол подаваемого шофером мешка, громко крякнув, присел, взвалил его себе на плечо, затем с осторожностью уложил возле стенки кабины. — Ты не видишь, что делается? Еще раз налетят, и, считай, Суховершина нету. Все в щепы разнесут!

Ветер нес по проулку удушающий запах горелого зерна и крашенного масляной краской железа — черный запах беды: где-то, видимо, догорали дома, подожженные с воздуха. Но для Лиды сейчас ни пожар, ни отцовские сборы не имели значения. Даже жизнь свою она не поставила бы рядом с тем, что делалось там, на заросшем сосною и елью бугре, возле здания школы.

— Хорошо, поезжайте, — сказала она. — Я не поеду.

Отец так и присел на край бочки с капустой.

— Это как — не поеду? — спросил он изумленно и спрыгнул на землю. Не глядя на дочь, разбитой походкой, прихрамывая — в ногу ранен был под Шяуляем, — пошел в избу.

Лида молча, спокойно пошла за ним следом.

— Это что еще значит? — спросил ее в горнице отец, присев на лавку. Он дышал тяжело, глянул исподлобья. — Это как не поедешь?

— Я в госпитале остаюсь. Медицинской сестрой.

— А ты спрашивалась? Кто тебе разрешил? — отец вскинул чубатую голову. Его ноздри раздулись. — Ишь чего удумала! — Отец говорил почти те же слова, что и Яков Прудников на переправе. Лида даже упрямо нахмурилась, как тогда, на лугу: — «Не поеду»! — отец горько, с насмешкой передразнил ее. — А кто тебя спросит, поедешь ты или нет! Прикажу — и поедешь!

— Я больше не вольная, папа. Призвана в армию. Вот повестка. — Лида протянула ему бумажку, отступила и встала у печки.

— Мать, ты слышишь, что дочь-то твоя говорит? — Отец вдруг застыл потрясенно, суровый, угрюмый. Потом встал, тряхнул темной курчавой, седеющей головой — и снова уселся на лавку. — Ну, мать… Это что же такое, а?

Мать стояла печальная, в черном платке, уставившись в красный угол, на иконы — расшитые полотенца с боков она давно по-хозяйски сняла; пол был густо затоптан, залеплен окурками. Тут и там валялись клоками солома, сенная труха. Как клали солдаты под голову на ночлег, так и осталось неубранным — на дорогу-то не метут, назад ходу не будет!

Осторожно, как будто слепая, мать коснулась рукой потемневшего от времени створчатого шкафа. Чашки, кружки и плошки, стоящие в нем, одним своим видом напомнили ей о прошедших годах, о замужестве, о мирном взрослении дочери под этой соломенной крышей. Разве все это позабудешь, от себя оторвешь? Да и как это взять и уехать, бросить все нажитое? Это значит по собственной воле оставить кровать, и укладку, и стулья, и зеркало на простенке, и гераньки, цветущие в плошке, и все милое, дорогое для сердца — под снаряды да бомбы, на погибель да на разор? Шоферишка-то, каменюка заместо души, взялся только их самих довезти да харчи, а про все остальное и слышать не хочет…