Неприязнь к командарму давно назревала в нем, как нарыв, как болячка, все натягивалось внутри, а сейчас это лопнуло, и теперь на душе было жарко и сухо, так что тело болело.
Он впервые увидел вблизи эти выцветшие, очень умные, понимающие глаза и подумал, что поездка с командующим была для него роковая. Да, он так и сказал про себя: «роковая». Она теперь свяжет его и Горячева общей мыслью о будущем наступлении, общей трудностью этого наступления, а поэтому — общей тревогой. И что он, Шерстобитов, уже никогда не позволит себе относиться к худому, морщинистому человеку со звездами на кителе с прежним чувством усталого безразличия, раздраженности или скуки. А особенно после совместного стояния над воронкой. Когда Шерстобитов нечаянно оглянулся и увидел лицо командарма, а в лице ту же самую твердость и властность, что и всегда, но еще и растерянность, и волнение, и живое желание помочь, и бессилие что-либо сделать.
Шерстобитов стоял под деревьями и хмуро глядел за окопы, на запад. Шестопаловский лес — Стоколос! Да… попробуй к нему подойди! Самый лучший разведчик в дивизии Валька Яманов — и тот не прошел в Шестопаловский лес. Надо местного жителя… Лесника, старика… А их, местных жителей, из прифронтовой полосы всех повыселили во избежание жертв. Разве где в Суховершине поискать?
Вдруг его неожиданно обожгла жаркая, ослепившая мысль: Лида! Вот кто! Она!.. Нет, действительно, если ее послать? Она местная, знает…
Он резко, решительно повернулся, крикнул Веньке Двойных:
— Веня! Быстро ко мне! — Когда тот подошел, объяснил: — Закладывай в санки орловцев, поезжай в Суховершино. Привези медсестру Лиду Буканову. Ты знаешь ее… Но только смотри, чтобы Гусев ни-ни!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Теперь по утрам, просыпаясь, Сергей широко улыбался. Потому что у печки, или возле поленницы дров, или возле прибывшего ночью раненого в свете желтого огонька самодельной коптилки всегда видел Лиду. И Лида невольно оглядывалась на Большакова и тоже ответно ему улыбалась. Потому что уже не могла не ответить ничем иным на это живое, такое огромное, откровенное излучение счастья. Оно против воли чем-то радостно и глубоко задевало ее.
Георгий Антонович Гусев тоже, видимо, это заметил. Однажды во время обхода опросил:
— А что, медсестра? Большаков генерирует в вашем присутствии свою радость почти беспрерывно, а? Тогда подключить его в сеть — и пусть светит. А коптилочку потушить за ненадобностью…
— Что вы, что вы, — Лида, бегая по палате, впервые за долгие дни засмеялась. — Это как-то не очень надежно. Ну и будет единственный источник света! А по-моему, два — так надежней, светлей…
Гусев, глянув на Лиду, задумчиво помолчал.
— А вам нужно, чтобы обязательно было два, как вы говорите, источника света? Не слишком ли много? — Покачав головой, наклонился над Большаковым. — Вот так-то, майор! Не гляди, что молоденькая. Понимает поболее нас, стариков. А мы-то с советами…
Сергей засмеялся, хотя рана при этом опять вдруг напомнила о себе.
— Не рассмеивайте, пожалуйста, а то швы разойдутся…
— Ничего… Заживет! Это… самое главное в нашей работе. Как больной засмеется, так знай: станет на ноги. Смех великое дело!
По ночам, когда все засыпали — и с ранением в череп, и в легкие, и в живот, — Лида шла к койке Большакова и садилась в ногах (теперь все раненые стараниями Лиды лежали на койках, на толстых матрасах, набитых соломой), и они разговаривали до утра. И Сергей удивлялся: с Лидой было легко. Совершенно не так, как с другими девчонками.
Несмотря на большой уже жизненный опыт — командиры на фронте очень быстро взрослеют, — в отношениях с женщинами Большаков был неловок и очень непрост. Он их всех почему-то откровенно боялся. И не только тогда, когда девушка улыбалась ему или дерзко шутила — их, насмешливых, озорных, на переднем крае встречалось достаточно много, — но даже когда говорила серьезно, обращаясь по делу и встав по всей форме: прижав левую руку к бедру, а правую вскинув к виску. В таких случаях он старался смотреть не в лицо говорящей, а в окно или себе под ноги. И всегда обрывал раньше времени, торопливо и грубо: «Ладно, ладно… Я понял! Короче!»
Санинструкторами у него в батальоне были только мужчины.
Может быть, потому, что он в жизни еще никого никогда не любил, он их мало и жалел, этих женщин в солдатской одежде, в толстых теплых штанах, в телогрейках и шапках-ушанках, и молоденьких, тоненьких, только-только «от мамы», и уже повидавших войну, а особенно тех, что постарше, курящих и пьющих, с завитыми, бараном, прическами, с накрашенными губами. И хотя Лида тоже была в таких же казенных, толстенных штанах и охрипла слегка на морозе, выскакивая то и дело во двор в одной гимнастерке, но сейчас это как-то уже не мешало ему. Чувство скованности постепенно погасло, уступая дорогу необычному, новому для него ощущению общности в этих будничных и трагических ситуациях, даже, может, родства.