Выбрать главу

— А нечего ему делать в избе! — сказал младший, а старший опять попросит:

— Ладно, мать, без свидетелей… Так сподручней, иди!

Елена Кузьминична, всхлипывая, ушла в избу.

Эти двое остались в сенях. Наверно, стояли друг против друга, притихнув. Лиде не было видно, она затаилась, чтобы и дыхания ее никто не услышал, слабо дрогла под лоскутным, изношенным одеялом — в избе-то с мороза отогреть руки-ноги еще не успела.

— Ну, чего тебе? Что пришел? — спросил младший, трезвея.

— Не к тебе пришел. К матери, повидаться.

Николай глухо выругался.

— Небось жрать в лесу нечего, вот и приперся.

— Ну и это, конечно. Хлеба, сальца, махорочки взять. От еды и тепла совершенно отвыкли…

— А кто ж тебе виноват? Сиди дома…

— Кто-кто! Не знаешь, что ль? Немцы…

— А чего тебе немцы сделали, что ты бегаешь от них, ровно заяц? Небось пальцем не тронут.

Тот, старший, Трофим, наверное, был жестоко простужен, он закашлялся бьющим в уши надсадным, сухим кашлем. Отдышавшись, сказал немного скрипуче:

— Полно шутки шутить, Николай! Ты с луны, что ль, свалился? Мало ль наших убили?

— Убивают одних коммунистов, а тебе-то чего?

— Что ты брешешь, сопляк! — рассердился пришедший. — А Подгузов старик? А Аксютка Полунина? А мальчонка на Яблонном? Они что, коммунисты? Да если и коммунисты, что же им теперь, погибать на родной-то земле?

— Надо было новым властям подчиняться, а не выпендриваться. Хоть тот же Подгузов. А то ишь… все за Красную Армию да за Советы…

— А ты против Советов? Ох, смотри, Николай, ошибешься… Пожалеешь, да будет поздно, — сказал тихо Трофим. — Как погоним фашистов, тебе вместе с ними каюк.

— Не погоните… — усмехнулся презрительно младший. — Кишка тонка, чтобы гнать. Так, померзнете, поголодаете — и придете с повинной. Ишь, какие погонычи! Тоже мне… Ваша власть до весны. А весной — у них танки. Рванут — и в Москве.

— Они были уже у Москвы. А теперь видишь где.

Они замолчали. Николай с тоскою вздохнул.

— Нет, Трофим, — отозвался он. — Я решил. Я иду в полицаи. Мне коровку дадут, земельный надел…

Старший сухо закашлялся, в его легких ходили тяжелые и свистящие хрипы.

— Ну, уж если коровка… — сказал он наконец, — то продайся, продайся! Но только запомни, судьба всех предателей одинакова: все утрачивать до конца. И чины, что получены, и тот сладкий кусок. Все, что дали враги. А останется только позор. Народ, он тебе ничего не простит…

— Хватит! Будя! — с угрозой сказал Николай. — Стращай, да не очень. Я, ты знаешь, не из пужливых. Меня на ханок не возьмешь. Сам прищучить могу… И вообще… ты со мной потише…

Трофим встал с сундука, запахнул полушубок, тронул пальцем щеколду. Сказал тихо:

— Ну, что ж… Хорошо же, браточек, запомни! Пугать я тебя не хочу и не буду. А только заплатишь за все. Своей собственной кровью… И вообще… Будь ты проклят, подонок!

И он, хлопнув дверью, сбежал по ступенькам крыльца, постоял, размышляя, потом, скрипя валенками по снегу, пошел — один — в ночь, в пургу, без махорки, без хлеба, не согревшийся возле печки, больной, даже с матерью не простившись, слова ей не сказав. Чуть визжащие звуки шагов его вскоре стихли вдали.

Николай еще долго стоял я сенях, думал что-то растерянно, напряженно, потом выдохнул, не разжимая зубов: «Н-ну, г-гляди! Береги-ись!» — и пошел в избу, там грохнул какой-то железиной об пол, закричал и затопал ногами. А Елена Кузьминична плакала, причитала.

Лида долго ждала, когда в доме уснут. Но там не уснули.

Почти до рассвета Николай, грузно шаркая, все ходил по избе, все бубнил злобным голосом, выходил опять в сени и подолгу стоял у наружных дверей, но не открывал их, а лишь только к чему-то прислушивался. Может быть, не хотел, чтобы мать потихоньку снабдила Трофима продуктами и куревом, а может, боялся подосланных партизан. Возвращался и снова топтался по комнате. Так что Лида в назначенный час не пришла на условленное место, опоздала. А придя, увидела лишь желтые выбросы газа и дыма, вдруг вставшие на тропе. И упала лицом в мерзлый снег. Почти целые сутки она пряталась в занесенной сугробом воронке, рядом с трупом убитого немца. Его руки торчали из снега, одна целая, стиснутая в кулак, а другая обрубленная осколком. Эта белая на изломе, уже обескровленная, оледенелая кость, вылезающая у убитого из рукава, оказалась у Лиды перед глазами, совсем рядом. Зазубренная по краям, заостренная на конце, она словно бессильно грозила своим и куда-то звала, все указывала помертвевшей разведчице. Ни угроза эта, ни зов Лиде не были понятны.

3

Сейчас, у Тышкевича, лежа на печке, Лида медленно приходила в себя. Отогнав вязкий сон, она с удивлением думала: почему не окликнут ее, не разбудят. Осторожно нагнулась с печи и глянула вниз — Тышкевич не спит. В плохо стиранной бязевой нижней рубахе, он сидит, подперевшись рукой, за столом, что-то пишет. И вид у него самый мирный, простецкий. Сбоку, рядом, на лавке примостилась толстуха военфельдшер Маруся Селищева, в ватных брюках и свитере, с остатками перманента на волосах, уложенных на висках причудливыми фестонами. Губы ярко накрашены. Маруся по-мужски, неумело, размашистыми стежками пришивает к гимнастерке командира полка свежий белый подворотничок. У порога в углу все покряхтывает и покашливает тот же самый дневальный, который запрятывал в печурку Лидины валенки.