- Ну, правильно, - согласился Зудин.
- Это не все, - сказал управляющий. - Ты, Зудин, прямой человек, и я тоже не люблю крутить. Поэтому я тебе говорю: ты можешь ставить вопрос о главном инженере.
Главный инженер еще сильнее поджал губы и передернул плечами. Пожалуй, выражение скорбной торжественности к этому моменту тоже подходило. Лицо его оставалось непроницаемым, тем более что все на него в этот миг посмотрели.
Зудин же ответил самым будничным тоном:
- А че мне вопрос ставить: главный как главный, сколь основного земполотна отсыпал - ни рекламаций, ничего.
- Но ваши отношения, - начал было управляющий, но тут Зудин его перебил.
- Не надо, - сказал он, - отношения производственные. Человек работает, пусть работает. Короче, я вопроса никакого не ставлю. - И улыбнулся, приоткрыв все металлические коронки: - Сработаемся... Так или не так?
Поскольку вопрос этот был обращен уже к главному инженеру, главный инженер разомкнул поджатые свои губы и ответил нехотя:
- Так...
И покраснел. Покраснел он не сильно, едва заметно, но стал от этого мягче и милее, и все увидели, что похож он скорее на мальчишку, чем на обстрелянного мужика, но главный тут же справился с собой, поджал опять губы и стал еще строже и неприступнее. А Зудин сказал:
- Есть одна просьба: старшего прораба Истомина переведите от меня.
КАБИНЕТ СЛЕДОВАТЕЛЯ. КАБИНЕТ ЗУДИНА
Когда Леху наконец вызвали к следователю, он почувствовал даже некоторое облегчение. Он так извелся за этот месяц, даже почернел как-то, молчал, ни с кем не разговаривал. Он был почти уверен, что имеет какое-то отношение к пожару, хотя совершенно ничего не помнил. Излишне уточнять, какими именно словами казнил себя Леха и какие именно страшные клятвы давал он себе в отношении своего теперь уж безусловно абсолютно трезвого будущего. Впрочем, будущее его тонуло во мраке полной неизвестности, и никто, кроме следователя, не мог развеять этот мрак и внести в Лехину жизнь хоть суровую, но ясность. Поэтому Леха почувствовал некоторое облегчение, когда его вызвали к следователю, хотя это облегчение походило скорей на легкость отчаяния.
Следователь Владимир Михайлович Корев сидел, откинувшись, по обыкновению, на спинку стула и вытянув под столом длинные ноги. Когда Леха, постучавшись, переступил порог, следователь подобрал ноги, выпрямился на стуле и вежливо предложил Лехе сесть.
Леха сел.
Леха сел и уставился на следователя красными, воспаленными глазами, и взгляд его был вопросительным, он выражал вопрос, вернее, два вопроса, на которые Леха надеялся получить ответ в этом миниатюрном кабинетике. Это были такие вопросы: "Что же я наделал?" и "Что же теперь будет?".
Он, кажется, ожидал услышать из уст следователя готовый приговор и был с ним заранее согласен.
Однако следователь Владимир Михайлович ничего не объявил Лехе, а, напротив, сам принялся задавать вопросы. Сначала на вопросы отвечать было легко, потому что это были вопросы по анкетным данным: имя, отчество, фамилия и другие пункты. Потом отвечать стало труднее, потому что следователь стал расспрашивать насчет употребления спиртных напитков, в том числе одеколона. Это были очень трудные вопросы, потому что нет, наверное, такого пьющего человека, который бы не стыдился того, что употребляет "фонфурики", то есть одеколон, ибо смело можно сказать, что это - последняя степень потери человеческого достоинства. И это всем всегда стыдно. Однако Леха употреблял, а следователю врать не приходилось, и он признался, что да, употреблял. Было это признание особенно тяжким еще и потому, что следователь все писал в протокол, и, стало быть, навсегда зафиксировал в официальной бумаге, что Леха - "фонфурист".
А дальше Леха вообще не мог отвечать на вопросы, потому что это были вопросы о том вечере и той ночи, о которых он ничего не помнил. Он-то ждал, что следователь сам расскажет ему, что и как было, но следователь, наоборот, только спрашивал, а Леха ничего не мог ответить, потому что не помнил. Причем он не мог даже точно сказать, до какого момента он себя помнит, а с какого - память отключилась.
Поэтому допрос оказался коротким, следователь вскоре его закончил и взял у Лехи подписку о невыезде. Леха подписку дал не задумываясь, потому что куда ему было выезжать? Не было у него под этим небом другой крыши, кроме крыши вагончика в поселке Северный, и другого близкого человека, кроме председателя месткома Сени Куликова. Так что выезжать он, безусловно, никуда не собирался.
Когда формальности были закончены, следователь достал из ящика стола пушистую Лехину шапку и протянул ему, не улыбаясь:
- Не теряй больше...
Леха схватил шапку, прижал ее почему-то к животу и уставился на следователя Владимира Михайловича, словно надеялся прочесть на его лице ответы на свои мучительные вопросы. Но лицо следователя ничего не выражало. Разве что скуку и усталость, а больше - ничего.
И тут Леха спросил напрямик, потому что неясность и неизвестность стали для него совсем невыносимы:
- Владимир Михайлович, скажи, что же я натворил? Неужели склад поджег!
Следователь посмотрел на него внимательно и спросил серьезно:
- А ты не знаешь?
- Тот-то и дело, что не знаю!
- И вспомнить не можешь?
- Не могу. Ничего не помню!
Следователь невесело улыбнулся:
- И я не знаю.
- Да как же так, - удивился Леха, - да как же так?
В голосе его послышалось отчаяние.
- Да ты уж лучше докажи, Михалыч, пусть будет, что будет, а то ведь и свихнуться недолго. Ну скажи, я поджег? Да? Толик научил меня и я поджег?
- Не знаю.
- Не знаешь... А как думаешь?
- А этого я не имею права тебе говорить.
- Не имеешь?
- Не имею.
- Как это - не имеешь? Такая пустая формальность, да?
Следователь Владимир Михайлович вдруг расслабился, вытянул под столом длинные ноги в огромных унтах, потянулся, как кот, прикрыв от удовольствия глаза. Потом он открыл глаза, встряхнулся и заговорил неофициальным тоном.
- Друг мой Леха, - начал он задумчиво, - вообще-то говоря, я не обязан, более того, я не должен поддерживать этот или подобный этому разговор. Но постольку, поскольку у меня совершенно случайно образовалось немного свободного времени, и постольку, поскольку ты действительно мучаешься и пребываешь в неудовлетворенности, я, так и быть, поделюсь с тобой, друг мой Леха, некоторыми своими соображениями о смысле формальностей.
Видишь ли, друг мой Леха, формальность на голом месте не возникает. Формальность - это не что иное, как узаконенная фактическая необходимость. Причем смысл этой необходимости не всегда и не сразу понятен, и поэтому иногда кажется, что формальность действительно пустая. Бывает, конечно, и так, что фактическая причина отмирает, а какое-то правило остается. Тогда да. Тогда - это пустая формальность, и чем скорее ее отменят, тем лучше. Но в следственных делах, друг мой Леха, смею тебя уверить, все правила имеют смысл, являются необходимыми. Ну как я, например, могу поделиться с тобой своими предположениями, когда я - следователь. Предположения мои могут быть недоказуемы, могут быть ошибочны, а в твоем сознании они укоренятся как истина. Потому что я - следователь. Ну, скажу я тебе, допустим: так и так, я лично считаю, что тебя подговорили, когда ты был в невменяемом состоянии, и ты, не ведая, что творишь, поджег этот проклятый склад, и дело только в том, чтобы доказать, что так оно и было, и привлечь к суду твоего друга Толика ("Он мне не друг", - вставил Леха) и тебя, грешного. Конечно, юридической силы это мое частное мнение никакой иметь не будет. Но вред от этого моего неосмотрительного высказывания будет большой. Во-первых, что касается тебя, друг мой Леха, то ты уже станешь считать себя преступником, и, не дожидаясь никакого следствия, осудишь себя своим собственным судом, и будешь носить в душе этот свой приговор, а ведь очень может быть, что напрасно.
Во-вторых, что касается нашего общего друга Толика, то он, с одной стороны, может привлечь меня к суду за клевету, с другой стороны, может приготовиться принять соответствующие меры и помешать следствию.