Иннокентий досадливо отмахнулся рукой, как морок отгоняя.
– Слышь, хорошо бы баньку спроворить… Жива банька-то наша?
– Жива-а. Конешно, подлатать давно просит, но покуда жар держит. Там и шайка чистая, и Володька воды давеча в кадушку натаскал. И веники. С мыльцем вот только – обмылочек.
– Ты это… Исподнее мне поищи. Хорошо бы и запасную пару. И рубаху бы какую чистую, штаны. Что на мне – так это только в печку, завшивел, пока добирался. Керосина чеплашку плесни, живность окаянную вывести. А баней сам займусь. Да, как всё сгоношишь – тащи туды. Ага, ножницы прихвати – космы подровнять.
– Щас-щас… – засуетилась Фима. – Сберегла я кое-чё, ожидаючи. Ребятне, правда, пришлося пару твоих рубах перешить, уж не серчай. Но и штаны твои справные и лапсердак – это в целости-сохранности…
Ранним утром, закинув за спину старую котомку с парой белья, полукараваем хлеба и шматком жилистого сала, Иннокентий подался к тракту, расцеловавшись напоследок с женой и строго-настрого наказав ей держать рот на замке. Младшого не будил, как ни хотелось потетёшкаться. Но, с одной стороны, чего пужать, кады тятьку ему и не признать – в люльке сопел, когда в тридцатом со двора повели папаню. А с другой стороны, дитя неразумно – а как прозвенит колокольчиком про тятькино появление? В общем, ночь доспал в баньке, оттуда и подался задами из села.
И было это аккурат в канун годовщины Октября – морозным и ветреным утром 6 ноября одна тыща тридцать шестого года. Гулял ветерок вдоль Ингодинской долины, подталкивал в спину: «Иди, поспешай, ищи свою долю!», свистел возле уха: «Ищи, да оглядывайся! Хоть и далеко ты сбёг, а в энкеведэ не дураки – почитай, враз смикитили, что беглому одна дорога – к порогу родненькому…» Хотя, конешно, сильно настырно искать не будут – это ещё в лагере уразумел: за каждым ссыльным гоняться – никаких вертухаев не хватит. Тут уж пока сам не обнаружится, беспаспортной раззявой. Об чём и думать наперво надобно. Ну да бог не выдаст – свинья не съест…
Ещё пару раз, так же ночью, наведывался Иннокентий домой. Пока ничего не мог сообщить жене утешительного. Работа подворачивалась, но больше временная. Вроде бы на бывшей Татауровской лесной даче, переименованной в лесхоз, вполне можно было обустроиться, но и там кукинские объявились.
– Подле Бургени, за Читой, посоветовал мне один знакомый на лесопилку наведаться, – делился с женой Иннокентий в свой последний приход, сунув ей комок мятых денежных купюр. – Подамся, погляжу.
– Батя, мне бы с тобой! – придвинулся Володька. В последние приходы от старшего сына Иннокентий уже не таился. Не получилось. Но крепкое слово взял, что не проболтается никому и нигде.
– Ты чё? А мать как? Кто ей в помощь? Гришка, что ли? Ты это брось! – погрозил сыну пальцем. – Не последний день хлеб жуём да киселём запиваем. Говорено же: как плотно осяду – зараз всё и порешаем. Пока батька жив – при нём будете! А пока – терпеть. Мужик ты али как? Хозяйствуй покедова, Володька, за старшого. Большую надёжу на тебя имею. И это… носы не вешайте, недолго вам осталось, обещаю…
Иннокентий в очередной раз ранешней заутреней подался восвояси. Вроде бы и не углядел никто.
Но Гоха Колычев, захаживая к Пластовым, отметил про себя, что Фима как бы переменилась. Ишь, то лишнего слова не выдавишь, вдругорядь и вовсе поздоровкается при встрече и только, а третьего дни, эвона, улыбочкой одарила! И Володька ейный не смурным шатается, повеселел с чего-то парень. Перемены Гоха отнёс на свой счёт.
И нарисовался к Пластовым в выходном пиджаке, начищенных сапогах с лакированными голяшками, новой плисовой рубахе.
– Чой такой нарядный? Вроде и праздника никакова нету, – встретила его Фима.
– Да мне завсегда праздник с тобой повстречаться! – выпалил Гоха заранее обмусоленную фразу.
– Ишь ты, кавалер какой! Не староват выгуливаться?
– Но дак и ты от меня недалеко ушла, – выпалил Гоха.
– Далеко, Георгий, далече, – грустно ответила Фима. – Вон двое по лавкам и… – Улыбнулась чему-то.
– Да ладноть! Наоборот, расцветашь. Раздобрела вона! Само время на крепкое мужеское плечо опереться, Фима.