Выбрать главу

Благая суть Христова учения плохо воспринималась язычниками. Язычники-славяне чтили своих богов больше за страх, нежели за совесть. С языческими богами можно было торговаться, и за обильные жертвы, как думали язычники, боги охотно давали свое благоволение; если же они не исполняли мольбы жертвователя, то он не стеснялся и наказать своего бога-идола. Зато какими нарядами украшал он его, какие тучные жертвы приносил, если бог помогал молившемуся в его просьбе! А бог, по тогдашним верованиям, помогал всегда, если его молили много и долго и при молении строго соблюдали все обычаи и приметы.

Принимая христианство, далеко не все русские люди того времени понимали, что христианский Бог хочет милости, а не жертвы. Мало доступны были тогдашнему славянину и заветы Христа: любить ближнего, как самого себя, полагать душу свою за други своя.

Для большинства тогдашних людей евангельское учение оставалось мало понятным. Доступнее и понятнее были строгие требования церкви хранить и исполнять обряды, те внешние формы, в каких выражается христианское учение. Ничто так не действовало на чувство новокрещенов, как христианский храм: он поражал своим благолепием, позолотою, освещением, иконами, торжественностью службы. При тогдашней простоте построек и незатейливости домашнего обихода, человек не видел вокруг ничего, что по величию и красоте могло бы сравниться с церковной обстановкой. Мысль невольно поражалась видимым и, ослепленная им, не умела заглянуть за видимые формы. Бывавшие в Византии люди тех времен больше всего поражались величием и красотой христианских храмов, торжественностью и блеском патриаршего служения в храме Св. Софии. Во внешнем величии и блеске церковного благочиния тогдашние люди увидели всю суть новой веры и как прежде хранили языческие обряды, так теперь, по принятии христианства, сделались хранителями обрядов церковных. То обстоятельство, что в тогдашней греческой церкви, давшей Древней Руси свет Христова учения, вопросы церковной обрядности и догматики имели особенно важное значение, только способствовало тому, что мысль новокрещенов-славян крепче уцепилась за внешние формы, в которых вероучение выражается.

В Византии с давних пор все, от императора до последнего раба, были заняты богословскими и обрядовыми спорами. «Византия, – говорил еще св. Григорий Богослов, – наполнена ремесленниками и рабами, глубокомысленными богословами, которые проповедуют в своих мастерских и на улицах. Если ты придешь к меняле разменять серебряную монету, то он не упустит случая объяснить тебе, чем, по его мнению, в Троице отличается Отец от Сына; если ты у булочника спросишь, что стоит фунт хлеба, он тебе ответит, что Сын стоит ниже Отца, а на вопрос, спечен ли хлеб, ответит, что Сын сотворен из ничего». Так обстояло дело в Византии и после. Возникали бесчисленные ереси, расколы; шли постоянные утомительные толки и споры, созывались соборы для решения недоумений, но, как только принималось соборное решение по одному вопросу, немедленно возникали тысячи новых, и тогда на почве религиозных разногласий начинались преследования, казни, война одних против других.

Конечно, мысль новокрещенов не могла обратиться сразу к сложным богословским вопросам, но тем усиленнее обратилась к вопросам обрядности. Эти вопросы были ближе уму тогдашних людей и по сходству их с языческими взглядами на обрядность. Были, конечно, светлые исключения, для которых внутренняя, духовная сторона учения не заслонялась обрядовой, но большинство, люди рядового ума и способностей, по старой языческой привычке, на первое место поставили обрядность. У священников и епископов они меньше допытывались объяснения каких-либо вопросов вероучения, а больше спрашивали, что надо есть и пить в тот или другой день поста, какие поклоны творить, очень ли грешно до обедни постучать яйцом о зубы, можно ли есть удавленнику, можно ли служить обедню на одной просфоре, можно ли служить священнику в одежде, в которую вшит женский плат, и т. д.

От греков научиться иному пониманию вероучения было нельзя. Источник свободного знания и мысли давно иссяк в Византии, и греки тех времен не были греками времен расцвета Эллады, когда греческая мысль, греческая образованность царили в мире, двигали вперед науку и знание. Смешение с другими племенами испортило самый язык греческий, увлечение церковно-обрядовыми вопросами сосредоточило на них всю мысль, заставило греков византийских времен даже презирать прежнюю языческую образованность. «Не по незнанию того, чем восхищались древние философы, но по презрению к таким бесполезным трудам, мы мало думаем об этих вещах и обращаем душу к лучшей деятельности», – говорил один византиец. Богатейшие собрания древних рукописей просто сжигали. Плоды древней мысли и знания признаны были ненужными. «Языческие мудрецы, – говорит преп. Исидор, – хотели решить, что такое справедливость, что приличное, что законное, что истинное на свете. Но длинными, противоречивыми суждениями своими они водят как бы в лабиринте читателей своих и оставляют их еще в больших недоумениях. Сколько ученейший Платон написал разговоров, стараясь объяснить, что такое справедливость? Однако же не убедил никого. Сколько написал Аристотель против Платона, обращая в шутку мысли его? Но и сам не принес пользы, а только увеличил словопрение. Как много писали другие философы, опровергая Аристотеля, но и их учение пало. Пусть считающиеся мудрыми сравнят со всем этим ясность божественных слов и да перестанут пустословить и да примут учение божественное, имеющее целью не удовлетворение тщеславию, но пользу слушателей». Сосредоточившись на вопросах церковных и обрядовых, греческая мысль византийских времен почти совсем оставила другие области знания, стала относиться к ним пренебрежительно. «Разыскивать причины естественных вещей, – говорит один византийский писатель тех времен, – исследовать: так ли велико солнце, как оно кажется, выпукла луна или вогнута, остаются ли звезды неподвижными на небе или плавают свободно в воздухе; как велико небо и из чего оно сделано, остается ли оно в покое или движется; как велика земля, на каких основаниях она повешена в воздухе и находится в равновесии, – спорить и делать предположения об этих предметах значит совершенно то же, как если бы мы стали рассуждать, что мы думаем о каком-нибудь городе в отдаленной стране, о котором мы не знаем ничего, кроме его имени».