Больному повезло: в это же время в Екатеринославле по пути на Кавказ оказалась семья Раевского, в свите которого был врач – уже упоминавшийся нами Евстафий Петрович Рудыковский.
Вот как доктор вспоминал о первой встрече с пациентом, к которому его привел приятель Пушкина – младший сын генерала:
«…Приходим в гадкую избенку, и там, на дощатом диване, сидит молодой человек – небритый, бледный и худой…Осмотревши тщательно больного, я нашел, что у него была лихорадка. На столе перед ним лежала бумага.
– Чем вы тут занимаетесь?
– Пишу стихи.
«Нашел, – думал я, – и время и место». Посоветовавши ему на ночь напиться чего-нибудь теплого, я оставил его до другого дня.
…Поутру гляжу – больной уж у нас; говорит, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом наш гость весел и без умолку говорит с младшим Раевским по-французски. После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма.
Пишу рецепт.
– Доктор, дайте чего-нибудь получше; дряни в рот не возьму.
Что будешь делать, прописал слабую микстуру. На рецепте нужно написать кому. Спрашиваю. «Пушкин»: фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу, как самого простого смертного, и на другой день закатил ему хины.
…И Пушкин выздоровел…»
Доктор Рудыковский, как мы видим, оказался хорошим практиком: он подобрал именно то лекарство, которое было необходимо больному малярией, и дал его, надо полагать, в большой, ударной дозе, о чем можно судить по выражению «закатил ему хины». Поэтому и болезнь как рукой сняло. «…Я лег в коляску больной; через неделю вылечился…» – позднее писал Александр Сергеевич брату, вспоминая о «счастливейших минутах жизни», которые он провел «посреди семейства почтенного Раевского».
Чуть только самочувствие Александра Сергеевича улучшилось, он принялся подтрунивать над своими спутниками, и прежде всего досталось его спасителю: Пушкин повысил скромного штаб-лекаря Е. П. Рудыковского в должности и в паспортную книгу коменданта Горячеводска вписал его как лейб-медика, вызвав переполох у местных медицинских властей. (Себя он скромно назвал – «недоросль».)
Познакомившись с Пушкиным ближе, Евстафий Петрович похвастался перед ним стихами собственного сочинения. Александр Сергеевич тут же выдал ему дружескую эпиграмму, обессмертив имя скромного врача и незадачливого поэта:
Два месяца пребывания Пушкина на Кавказе в кругу добрых и заботливых друзей возродили его физически и духовно.
«…Воды мне были очень нужны и черезвычайно помогли, особенно серные горячие. (Продолжаю цитировать его письмо брату.) Впрочем, купался в теплых кисло-серных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в дальнем расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мной вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил со мной на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной…»
В 1829 году по дороге в Арзрум Александр Сергеевич вновь посетил горячие воды и нашел там большие перемены. Вместо наскоро построенных лачужек, в которых размещались ванны, он увидел великолепные дома.
«Кавказские воды представляют ныне более удобностей, – отметил Александр Сергеевич, – но мне было жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался…»
Не стану задерживать внимание читателей на эпизодических недомоганиях, легких травмах и мимолетных заболеваниях, упоминание о которых можно встретить в письмах А. С. Пушкина и даже стихотворных посланиях: «В глуши, измучась жизнью постной, изнемогая животом…» – сообщал он 7 ноября 1825 года П. А. Вяземскому в шутливом послании из Михайловского.
Александр Сергеевич всегда ценил здоровье и обрадовался, услыхав в Болдино, что крестьяне величают господ «титлом Ваше здоровье»: «Титло завидное, без коего все прочие ничего не значат».
Иногда ссылки на нездоровье – предлог, чтобы избежать визита или свидания.
«…Я поспешил бы придти, если бы не хромал еще немного и не боялся лестниц. Пока что я разрешаю себе бывать только в нижних этажах…» – пишет он своему преданному другу, доброй и заботливой Е. М. Хитрово, которая страстно, но без взаимности любила поэта.
Особенно часто Александр Сергеевич сказывается больным, чтобы не являться на обязательные рауты во дворец, по поводу которых как о пустой трате времени он иронизировал: «…Ходишь по ногам, как по ковру, извиняешься – вот уже и замена разговору…»
Однажды он таким образом не пошел поздравлять наследника престола с совершеннолетием, о чем рассказал в письме Наталье Николаевне: «…репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камерпажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил…»
Письмо это было перехвачено тайной полицией и передано царю. Возмущенный вопиюще-безнравственным поступком Бенкендорфа и Николая I, Александр Сергеевич отбросил всякую осторожность и с помощью тех же писем, которые, как он понимал теперь, прочитываются на самом верху, повел наступательную кампанию за элементарные человеческие права.
«Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство а la lettre.[5] Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilitй de la famille)[6] невозможно: каторга не в пример лучше», – высказался он в письме Наталье Николаевне 3 июня 1834 года и тут же указал, кому это замечание адресовано: «Это писано не для тебя; а вот что пишу для тебя». И далее повел спокойный «семейственный» разговор.
Теперь все его письма словно разделены невидимой (а иногда и видимой) чертой: одна часть – для жены, другая – для правительства, подсматривающего в замочную скважину:
«На того (Николая I. – Б. Ш.) я перестал сердиться, потому что, toute reflexion faite,[7] не он виноват в свингтве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к………, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman.[8] Ух, кабы мне удрать на чистый воздух» – это для царя и высшего света.
«…Вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: Hier Madame une telle йtait dйcidйment la plus belle et la mieux mise du bal[9] – это уже для жены, впрочем, о том же самом.
«Репортуясь» больным, Александр Сергеевич жаждал получить хотя бы глоток чистого воздуха. Но был период, когда, используя болезнь, он надеялся на большее.
5
Как это ни странно звучит, но на болезни, словно на платья и прически, существует мода. Иногда эта «мода» обусловлена широким распространением соответствующих причин, способствующих более частому возникновению того или иного недуга (речь, естественно, идет не об инфекционных и эпидемических заболеваниях), и тогда статистика диагнозов отражает объективную действительность. Но случалось, особенно в далекие времена, что некоторые диагнозы ставились неоправданно часто. Таким «модным» для первой половины XIX века заболеванием были аневризмы.
Что понимали под этим словом?
В. И. Даль дает такое определение: «Расширение в одном месте боевой жилы (артерии); кровеная-блона».
Определение Даля требует пояснений. Артерия называлась «боевой жилой», потому что кровь в ней находится под давлением, бьет. Блона – это оболочка, все, что одевает, облегает. Блоной же во времена Даля называли желвак, уплотнение от ушиба. Таким образом, «кровеная-блона» может быть либо кровоизлиянием в результате травмы, либо уплотнением в стенке сосуда.
9
Вчера на балу госпожа такая-то была решительно красивее всех и была одета лучше всех (франц.).