Выбрать главу

Притворщиков и бесстыдников — без конца, не стоить о них говорить. Но нет ли за ними естественного и здорового ощущения, которое сомнительно для нас только по нашей непривычки к нему? Ирония разъедает сознание, как ржавчина: мы заподазриваем все, и, конечно, не всегда напрасно. Кроме того, российская история приучила к недовольству, и оно вошло в «плоть и кровь». Нас возмущает не только угодничество перед властью, но и отсутствие предвзято-протестующего начала в отношениях личности к обществу. Признаемся: нас раздражает «товарищество». А какая, должно быть, отрада, какое облегчение: поварить, довариться, протянуть руку; примириться, сказать «давайте жить вместе», прекратить поиски тайных мыслей у других… Не знаю, есть ли это в России. Но можем быть, есть — и хорошо, если было бы.

Затем, о огрубении и опрощении, особенно ясном в литературе. Какой-то немец написал им недавно: «ваша литература отстала от европейской на пятьдесят лет» — и по своему был бесспорно прав. Но одна ли только прямая, «столбовая» дорога у людей? Не правильнее ли предположить, что существуют рядом тропинки, никуда не приводящие, и что заблудившиеся в них и возвращающиеся назад, хотя бы и на «пятьдесят лет», могут оказаться все-таки впереди тех, которые безмятежно продолжают идти к тупику? Все дело в этом. Не политически, но морально: реакция ли та потеря тонкости и сложности, которая произошла в духовном мире России, — или исцеление? Можно ли жить, т.е. вынести жизнь и идею развития, сохраняя в душе все то, что знает (слышит, как обертона) культурный, «на уровне века» теперешний европейский человек? Не требует ли природа и история какой-то жертвы, — как не раз уже бывало? Или никаких тупиков нет, и надо продолжать, все продолжать, только продолжать, — как молотом в стену, пока в трещину, с противоположной стороны, не блеснет свет?

Наконец, последнее, самое важное. Сталин об этом, вероятно, не думает, не думал и Ленин… хотя, сидя в Кремле, ну, когда-нибудь ночью, после докладов и совещаний, чувствуя все-таки ответственность за все, что было сделано, и что будет сделано, неужели мог он ни разу не побеспокоиться, ну, ни на одну минуту, ни на одну секунду об этом? Неужели ни разу не спросил он себя; а что же дальше? Отлично, водворится коммунизм, бесклассовое общество, придет полное разрешение социальных проблем. А дальше? В планетарном, так сказать, масштабе? Что будет с человеком, что будет с миром? А если Бог все таки есть? А если страдание неустранимо, и не стоило, говоря попросту, огород городить? И как говорил Толстой, «после глупой жизни придет глупая смерть», тоже в планетарном масштабе. Была пятилетка. Но есть ли тысячелетка? В смутных, смутнейших чертах существует ли истинный «план», возможен ли он, — или игра ведется вслепую?

Пишу и ловлю себя на мысли: в сущности, какое мне дело? «Смерть и время царят на земле». Умру, ничего не буду знать, значить — все равно , пей, голубчик , и веселись, пока можно. Но нет, мне не все равно , не буду же я сам себя обманывать. Вероятно, правда: жизнь одна везде.

Комментарии <VI>

(Современные записки, 1935, №58, с.319-327)

* * *

По поводу ходкого сейчас – и глупого – слова «разложение».

Такой-то разлагает то-то. Этот разлагает это. Один подрывает любовь к родине и патриотизм. Другой непочтителен к классикам – и так далее… Поклонники цельности и единства «во что бы то ни стало» возмущенно пожимают плечами, поднимают очи к небу. Но большой вопрос, кто вернее предан «положительным идеалам», разлагатели или охранители, а вдуматься, то и вопроса не остается.

По аналогии заключать опасно. Но тут, кажется, аналогия получается примитивно точная: в глубине организма гной, – надо сделать разрез, хотя снаружи ничего и не видно… Приверженцы цельности согласны на цельность с гноем внутри, – чем это может кончиться, им как будто и безразлично. Были бы крепкие, здоровые, лучше всего «национальные» чувства. Была бы «непримиримость», хотя бы и звериная. Были бы звонкие фразы. Был бы там, в глубине, старый застоявшийся смрад, – и шагали бы с поднятой рукой какие-нибудь неоударники, торжествовало бы «волевое начало» под безмятежный звон ко всему привыкших православных колоколов.

О, да – это на бы «разложить»! И не только это, в такой именно форме, – но и всё родственное, как бы оно ни называлось, в искусстве, в культуре, в литературе… Но только из верности тому, что достойно верности, и как сказано где-то у Рильке, «за мировую нежность против мировой грубости», потому что в ней, в нежности, – жизнь, все лучшее, «печаль и музыка мира». Разложение – будто снятие покровов, из нетерпеливого влечения к последней прелести, к последней чистоте, по несговорчивости, по страху предать.

В «Федоне», посредине диалога, есть такой эпизод… Сократ в глубокой задумчивости слушает возражения двух учеников. Один их них предлагает свою «версию» понятия души: не похожа ли душа на гармонию, таящуюся в лире? можно ли, однако, утверждать, что гармония неистребима? казалось бы, она действительно должна пережить разрушение материала, из которого лира сделана, – и после распада струн и дерева где-то уцелеть; но нетленное, бесплотное исчезает вместе с тленным и плотским, – как бы мы ни обольщались насчет его потустороннего существования…

Это одна из самых бессмертных (хотя и холодных – в отличие от евангельских) страниц, когда-либо написанных человеком, неизгладимое сияние в памяти. Дальше идут строки ещё, может быть, больше «головокружительные» – о том, что конец души и конец тела не всегда совпадают, что тело может жить и одно, как бы по инерции.

Книгу эту вспоминаешь, как последний довод, без прямой логической связи, просто апеллируя к ней, в смутной уверенности найти оправдание, глотнуть немного чистого, чистейшего воздуха. С ней возвращаешься к истинному представлению о «ценностях»… Но в наших-то лирах осталась ли ещё возможность гармонии? не надо ли попробовать ещё раз их настроить? не ближе ли к цели тот, который будто бы бесцельно перебирает струны, вслушиваясь в их слабый, дребезжащий звон, – и мучительно морщится при всякой попытке сыграть бравурно-триумфальный марш в расчете, что «сойдет»?

Комментарии <VII>

Круг,1938, №3

* * *

Поэзия и разум. Каждое новое прочитанное стихотворение наводит на мысль об их связи – или взаимном отталкивании. Едва ли не самый важный для современной поэзии вопрос. В сущности, только для нашей, русской поэзии, – так как на Западе он уже решён, ясней всего это во Франции, где сдача разумом позиций особенно знаменательна: никогда он не был так силён. Во Франции поэзия – это сон, «le reve», без выхода и надежд. Разум отвергается не только как вдохновитель, но и как союзник. Он – худший враг. Поэтично то, что иллогично – как будто эти самые трезвые, самые умные в мире люди пресыщены логикой настолько, что готовы терпеть её только в банковских отчетах или министерских декларациях. Круг пройден, Поль Валерии ещё упирается, но сдаётся… Вернее, – уже сдался, так как доказывает своей судьбой как раз обратное тому, что хотел бы доказать творчеством.

На первых порах – радость: мир снова беспределен, и даже краски его свежи и чисты, как давно не были! Будто прошёл дождь. Но что дальше? – и как «горько будет пробуждение», когда страусу придется все-таки вытащить голову из-под крыла и очнуться. Или расчет на то, что можно и не очнуться? Так, до конца, «розы на бездной», розы, розы, – а потом уже настоящая бездна, где ничего и не понадобится?

Конечно, поза соблазнительна, не говоря уже о том, что в ней есть соблазн художественной левизны: постоянная приманка для малодушия. У нас на нее тянуло Поплавского, в котором было и малодушие, и ничтожество, и полугениальность, и редкостное чутьё к тому, чего требует время. Поплавский вечно тревожился, как бы ему не отстать от Поля Элюара, <но это была> дрожь не только за пребывание на уровне эпохи, но и за свою репутацию. Он сам это знал и в этом иногда признавался, с нахлынивавшей на него правдивостью тут же объясняя, что все это humanum est, – да и действительно, как же это не humanum! Но неужели круг и для нас замкнут? И остается и для нас только сон, «мечта», как средство спасти поэзию? Опыт Франции тревожен потому, что смутно мы чувствуем: уж это-то, наверно, их область, и если они запутались, то и нам не выбраться! Но попробуем. Пока ещё можно – не будем отрекаться. Не для будущего, которого не изменишь, а для настоящего, в котором мы живём. «Товарищ, дай мне руку».