Выбрать главу

— Какой отдел? — спросил офицер.

«Он издевается!» — подумал Новиков.

Мимо Новикова кто-то прошёл, задев его боком.

Он высвободил голову из окошечка и увидел Лёшкину спину — Лёшка медленно, как замороченный, двигался к выходу.

— Лёша! — бережно окликнул его Новиков на улице — но Лёшка всё равно вздрогнул.

— Это я, — сказал Новиков, подходя.

Лёшкино лицо оказалось таким же опухшим — хотя синяков вовсе не было видно.

С минуту они шли молча. Лёшка время от времени трогал свои щёки, шмыгал носом, сплёвывал, вытирал губы — и смотрел потом на руку, не кровит ли слюна.

— Ну, твари, — сказал Лёшка шёпотом, — Твари, бля…

— Лёша, что это такое, ты понял? — спросил Новиков.

— Откуда я знаю, — сказал Лёшка, не глядя на Новикова, — Твари, это твари просто…

Через десять минут стало понятно, что сейчас им трудно и неловко друг с другом. Этот взаимный стыд был почти неизъясним — но мучительно осязаем.

Кое-как договорившись созвониться, они поскорей расстались, разъехались.

* * *

«Это какой-то ужас, — Новиков неотрывно смотрел в окно автобуса, ничего толком не видя, — Надо кому-то об этом рассказать… Что-то сделать. Это же нельзя так оставить. Это же нельзя. Это же нельзя».

Он так и ехал, а затем шёл к дому с этим «нельзя» в зубах.

Новиков жил с родителями.

Отец его был геологом, когда-то — когда в том была необходимость — уезжал в командировки, раскапывал что-то там в земле, трудился со вкусом и страстью, затем необходимость в подобной работе пропала, и теперь он ходил куда-то в институт, участвовал в каких-то никому не важных исследованиях.

Но и в этой ситуации отец привычной бодрости не терял. Принимал холодный душ по утрам, вечером пил молоко и насвистывал песни, которые кроме него не помнил никто.

Новиков умудрился прожить всю юность, толком не узнав, чем занимается отец.

Отцу, к тому же, самому было всё равно: интересуется сын его деятельностью или нет.

По большому счёту, между ними не было никаких личных отношений. Мать это объясняло сыну просто «…ну, отец — он такой, его не переделаешь». И ещё один раз обмолвилась: «Пока ты рос, он всё по командировкам ездил — толком и не видел тебя. Ты заговорил без него, пошёл без него… Всё без него. Да и время было такое, никудышнее. Все дети росли как Маугли. Мы только бегали за рублём…».

Не смотря на всё это, у Новикова сохранилось традиционное детское восприятие родителя: он был уверен, что приключившегося с ним сейчас — с отцом произойти не могло бы никогда. Его никто не стал бы бить пластиковой бутылкой по лицу и называть «голубем».

То, что он ничего не скажет отцу, Новиков знал заранее.

Можно было б построить ситуацию так, что обо всём узнает мать — и уже она расскажет отцу… Но мать — зачем это всё знать ей.

Она была тихая, аккуратная, чистоплотная. Новиков всё время помнил её белые, какие-то застиранные пальцы. Если нужно было зачем-то вспомнить мать, то сразу представлялись маленькие материнские руки, которые не знали покоя и вечно что-то протирали, перебирали, гладили и подшивали.

Что мать будет делать этими руками, если он скажет ей?

Старшая сестра давно съехала — вышла замуж раз, вышла два, вышла три, в общем, ни разу не скучала. Последний муж, уроженец гор, — у которого рот, лоб и подбородок удивительным образом отражали суровый горный рельеф, — и так с некоторым презрением относился к Новикову, а тут ещё сестра наверняка ему всё расскажет, женщины имеют обыкновение делиться с мужьями всем, чем не следует.

Короче говоря, оставалась одна Ларка.

Придя домой, Новиков не включил свет в прихожей, и, когда мать вышла ему навстречу, сразу присел якобы затем, чтоб расшнуровать ботинки — в то время, как до сегодняшнего дня вылезал из них, наступая носком на пятку.

— Что-то вы быстро, — сказала мать, — С лёгким паром.

— Ага, — ответил он снизу, — Пойду к себе, отдохну.

— Ты чего без света-то, — сказала мать, но когда она щёлкнула включателем, он уже спешил к своей двери и не обернулся.

* * *

«А если меня посадят?» — спросил он себя на ночь тысячу раз, совершенно парализованный этой мыслью.

Новиков спал без снов, но очнулся, словно вынырнул — громко схватил воздух, как собака хватает подброшенный кусок.

Вся голова была сырая, грудь со свалявшимися волосами, живот влажный, и ноги — ледяные.

Мать тихо и едва-едва приоткрыла дверь — он терпеть не мог этой её привычки. Но мать, кажется, действительно не могла даже предположить в повзрослевшем ребёнке желание, скажем, рассмотреть при дневном свете какой-нибудь свой орган.