Комната у Маруськи была маленькая и удивительно чистая. Льдистой голубизны потолок, такие же стены, белые занавески на единственном, будто только что вымытом, окне и высокая железная кровать с кружевным подзором до самого пола и крахмальными, расшитыми чехлами на спинках. Горкой лежали прикрытые накидкой пышные, сдобные подушки, а розовое пикейное покрывало было застлано без единой морщинки.
— Есть хочешь? — спросила Маруська, когда Люся сняла пальто и осторожно повесила его на самодельную — гвоздики на деревянной планке — вешалку.
Люся не знала, хочет она есть или нет, но отказалась.
— Ну, смотри, — сожалеючи пожала плечами Маруська, давая этим понять, что угостить гостью у нее есть чем.
Она сняла и аккуратно сложила покрывало, взбила подушки. Довольная, обернулась к Люсе. И вдруг заметила, с каким замешательством, даже страхом смотрит та на богатое двухспальное Маруськино ложе. Изменилась в лице, бросила резко:
— Не думай! Я тебе на кушетке постелю.
И начала раздеваться. А Люся сразу почувствовала себя здесь неуютно и одиноко. Села на краешек стула и, стараясь не смотреть в сторону пышной кровати, принялась разглядывать фотографии и открытки, кнопками прикрепленные к стене. Но места в комнате было так мало, что она не могла не видеть Маруську, а та раздевалась, ничуть не стесняясь ее, словно бы даже хвастаясь своим телом. Наконец она постелила и на кушетке и только тогда задернула занавески. Сказала Люсе:
— Ложись. Чего присмирела?
И, звякнув цепью, подняла гирю ходиков.
Сама она легла не сразу. Достала из комода какой-то лоскут, с треском разорвала его на узкие полоски и накрутила на них волосы. Сверху повязала косынку. Потом посидела на кровати, задумавшись, сняла с себя медальон, потерла его краем простыни и раскрыла. И стала рассматривать то, что было внутри, так внимательно, будто видела это впервые. Потом закрыла медальон, положила его под подушку и как-то странно глянула на Люсю, словно удивилась ее присутствию.
Шел уже второй час ночи, когда они погасили свет, и Люся подумала, что Антону там, в кочегарке, и жарко, и душно, а угольная пыль вредна для голосовых связок. Представила, как он огромной совковой лопатой кидает в топку каменный уголь, и от внезапной догадки даже села в постели.
— Марусь! Да ведь у него же рука больная!
— Ну, да, — согласилась Маруська.
— Как же он?
— Приспосабливается. Говорит, для руки даже хорошо. Тренинг, что ли?
«Да откуда ты знаешь?» — хотела возмутиться Люся, но сдержалась и только сказала: — И зачем это ему вздумалось? Устает. Голос еще испортит.
— А ты небось с папой-мамой живешь? — язвительно откликнулась с высоких подушек Маруська. — Обедаешь каждый день?
Люся осталась сидеть, только натянула на озябшие плечи одеяло. Отца у нее давно не было, а мать работала медсестрой в подмосковном госпитале. Однако старшая сестра как могла помогала Люсе.
— Думаешь, четыреста граммов чернушки для молодого мужика — еда? А приварок этот столовский? В мирное время бездомный кобель есть не станет. — Она помолчала, прислушалась. — Спишь, что ли?
Люся шмыгнула носом. Говорить она не могла.
— А теперь — рабочая карточка, Трудно, конечно, зато сытнее. Перебьется. Ты хоть знаешь, что он учебу бросать хотел?
— Не знаю, — испугалась Люся. — Почему?
— Да все потому. Придет на урок по пению, а его эта ваша старая учительница и спрашивает: «Ел сегодня»? — «Нет, — говорит, — не успел». А какой там «не успел», — нечего было утром-то поесть. Она в авоську лезет, вынимает кастрюльку: «Пока не съедите, заниматься не будем!» Он — ни в какую. Она — чуть не в слезы. Когда желудок пустой — диафрагма не держится, — со знанием дела пояснила Маруська. — Дыхание получается короткое. Не споешь так, как надо.
— Боже мой! — только и могла произнести Люся, ошеломленная и тем, что рассказала Маруська, и тем, что она все это знала, имела какое-то право на сочувствие и, быть может, чем-то помогала Антону.
— Однако спать давай, — категорически рассудила Маруська. — Мне в семь часов заступать.
— Давай, — потерянно откликнулась Люся.
Маруська круто, шумно повернулась, пружины отозвались тоненьким, звонким скрипом. Не жалобным, а скорее веселым, как будто радостно им было покачивать и беречь красивое Маруськино тело.
А Люся осталась сидеть в каком-то тревожном оцепенении. Ей совсем не хотелось спать, не хотелось даже двигаться. Она была и счастлива, и несчастлива. И Антон был ей удивительно близок, необходим и в то же время неразгадан. Она верила ему сейчас больше, чем самой себе. Но Маруськина осведомленность сбивала ее с толку и ставила под сомнение даже то, в чем сомневаться было нельзя.