Выбрать главу
Здесь, на лице земли — не в облаках пустых,здесь, где земля близка, словно родная мать,будем светиться мы светом её простымбудем её печаль втёмную принимать.Нет, не туманный блеск завтрашних томных рос —нынешний честный день — потом, слезой, зерном —мы проживем его — короток, ясен, прост —наш настоящий день, здесь, на лице земном.Эй, приходите все! Прежде, чем пала ночь,ну-ка, нажмём, друзья, тысячью сильных рук!Может, столкнём его с наших колодцев прочь —может, столкнём его — мельничный тяжкий круг?

4

Леша Зак поморщился, отложил в сторону последний листок.

— Больно звонко на мой вкус.

— Что звонко? — не понял Илья.

— Да интонация эта задорная. “Эй, ухнем!”… “А ну-ка девушки!”… “Если бы парни всей земли”… И прочая бурлацко-комсомольская лажа.

— Что ты к нему пристал? — вступился за друга Дима Рознер. — Все претензии к оригиналу, то есть к Рахели. А Илюха — что? Илюха всего лишь переводчик.

Леша пожал плечами. У плитки Боря Квасневич сосредоточенно помешивал булькающую в кастрюле гречневую кашу.

— А какие к Рахели могут быть претензии? — поинтересовался Илья. — Это сейчас вы такие умные. А тогда люди верили. Ты пойми, Леша, несчастнее того поколения еще поискать. Они в этом смысле особенные.

— Это чем же?

— Пропастью! Пропастью между ожиданиями и реальностью. Представь себе человека, который в гадости рождается, в гадости растет и ничего, кроме гадости, от жизни не ожидает. Для него гадость — в норме. Он не то чтобы ее любит, — гадость никто не любит, — но он к ней готов, приспособился, не воспринимает ее как несчастье. А теперь возьми другой случай. Человеку с самого рождения твердят, что вот-вот наступит всеобщее благоденствие, что все проблемы волшебно устаканятся, что ему сказочно повезло родиться именно сейчас, на пороге нового чудесного века…

— А он и верит? — мрачно сказал Боря. — Это что ж за идиот такой?

— Да почему же идиот?! Поставь себя на место Рахели и ее сверстников — тех, что родились в районе девяностого года. Они оглядываются назад и видят, что в течение всего предыдущего века мир взлетал вверх по экспоненте. Что раньше человечество плелось нога за ногу: за несколько тысячелетий едва продвинулись от колесницы до кареты — нечего сказать, впечатляющее достижение! Зато теперь, вдруг — откуда что взялось: тут тебе и паровые машины, и автомобили, и железные дороги, и телеграф, и радио, и вакцины, и искусство невиданное… Это сейчас мы к таким темпам привыкли, а тогда они всем казались в новинку. Прорыв, понимаешь, настоящий прорыв! Ну как тут не уверуешь во всесилие человеческого разума? Своей собственной удаче как не порадуешься: тысячи поколений до тебя носом в канаве елозили, а ты, счастливчик, к Луне полетишь!

Илья перевел дух.

— И вот наступают десятые годы двадцатого века, начало новой эпохи. Мы-то знаем, что вот-вот начнется война, и все чудесные надежды лопнут, но тогдашняя молодежь еще ничего не знает! Она как раз вышла в самостоятельную жизнь. Этим парням и девчонкам — по двадцать, по двадцать пять, они только-только засучили рукава, они готовы к своему обещанному великому счастью. Понимаете? Это поколение попало в резонанс. Их личный взлет, и — одновременно — взлет общих надежд, максимум эпохи, акме цивилизации!.. Они все были акмеистами, даже те, кто называли себя иначе…

— И тут, — прямиком под раскатанную губу — бац! — четырнадцатый год. Мальчики — в окопы, девочки — в лазареты. Миллионы трупов, газовые атаки, революции, гражданские войны, Ленин, Сталин, Гитлер. Вторая мировая, Гулаг, Освенцим, расстрельные рвы, крематории, Колыма. Все это ужасно само по себе, но для того поколения — ужасно втройне. Ведь они упали в эту пропасть не просто так, а с самой высокой вершины. Им было больнее всего. Вот такая у них особенность: поколение максимальной боли. Максимальной!

Боря притащил кастрюлю, сел, мрачно оглядывая стол. Сегодня денег на “Голд” не хватило, и ему приходилось довольствоваться спиртом. Леша задумчиво покачал головой.

— Эту твою теорию легко проверить. Чем больше боли, тем лучше стихи.

— Ну если так, то Илюха определенно прав, — заметил Дима. — Пастернак и Рахель родились в девяностом. Ахматова годом раньше. Мандельштам в девяносто первом. Цветаева в девяносто втором. Маяковский в девяносто третьем. Блок, Клюев и Гумилев чуть старше, Есенин — чуть моложе. Вот тебе и весь букет.

— Чушь какая-то… — фыркнул Боря. — Можно подумать, что в эти годы рождались одни поэты! Тебя, Илюша, послушать, так двадцатый век превратился в волкодава сам по себе… Но к расстрельным рвам, сударь, не отвлеченный век пулеметы подкатывал, а вполне конкретные люди. Тоже, между прочим, ровесники Рахели и Пастернака. Вся эта левая сволочь…

Он саданул кулаком по столу. Остальные переглянулись: отсутствие “Голда” определенно сказывалось на душевном равновесии хозяина.

— Вся эта социалистическая мразь… — продолжал Квасневич, тяжело дыша. — Зиновьев, Бен-Гурион, Ягода, Табенкин, Ежов, Кацнельсон, Берия, Каганович… То же самое поколение, разве не так? Коротконогие вожди, волкодавы, твари кровавые. Что российские, что здешние. Они-то стишков, небось, не писали, а? И на всеобщее счастье плевать хотели. Власти им, сволочам, хотелось, власти!

— Ну, знаешь, Боря, всему есть предел, — решительно вмешался Димка Рознер. — Нашел, с кем Бен-Гуриона на одну доску поставить — с Берией и Зиновьевым! Я, конечно, понимаю, что ты из-за “Голда” расстроился, но не до такой же степени…

— А до какой надо было? — Боря прищурился и выставил вперед бороду. — В чем разница? Те же самые аморальные, беспринципные подонки, социалисты, левое дерьмо. Разве гориллы Бен-Гуриона не убивали своих во время “сезонов”? Не пытали парней из “Эцеля”, не выдавали их англичанам? Разве не по его приказу топили “Альталену”, стреляли из пулеметов по тонущим? У него даже блатное партийное погоняло было такое же, как у Троцкого и у Ленина: Старик! Старик!.. Кощей поганый!

Он снова саданул кулаком по столу. Дима насупился. “Все, — подумал Илюша. — Сейчас зарядит лекцию на полчаса”. Рознер вел в университете семинары и имел обыкновение даже во время застольных споров говорить так, словно стоял перед аудиторией.

— Абсолютно неправомерные параллели, — сказал Дима твердо. — Решения, которые принимал Бен-Гурион, диктовались необходимостью тогдашних внешне- и внутриполитических реалий. Свидетельством правильности провозглашенного им курса является результат, которого добилась Страна под его руководством. Например, своевременное провозглашение государства, победа в Войне за независимость, дальнейшие внешне-политические успехи…

— Враки! — перебил его Боря. — Все враки! Мы добились успехов не благодаря твоим мерзким левакам, а вопреки им! Вопреки! Не будь над нами своры этих проклятых карликов, Страна была бы вдвое больше и втрое богаче. Война за независимость?! Ха! Кто профукал Иерусалим, если не Бен-Гурион? Если бы этот Старик… тьфу, пакость какая… если бы он не заботился только о собственной власти, а вовремя погнал бы в шею клоунов из Пальмаха — карьериста Алона, труса Рабина и тупицу Табенкина, мы бы не трындели сейчас о статусе Иерусалима. Он был бы весь наш, как Хайфа и Лод!

— История не терпит сослагательного наклонения…

— История не терпит вранья! — кричал Боря, захлебываясь и привставая с места. — А потом, после войны? Вся эта гнусная партийная задница, подмявшая под себя Страну на целые десятилетия, жирные профсоюзные бонзы, диктатура посредственностей и жлобов! Знаешь, почему они не истребляли здесь миллионы, как их бобруйские земляки в России? Здесь у них просто не было миллионов… не было!.. каждый человечек на счету — и это, Дима, единственная причина, по которой местная левая сволочь не возвела здесь своего Гулага! Тьфу, не могу… аж руки дрожат… Налей-ка мне, Леша, да побыстрее…