Влагалла представляла собой заброшенное строение барачного типа, притаившееся в незаметном закутке забубенного иерусалимского района Катамоны, который по нахалке, подобно сельскому хулигану у входа в клуб, разлегся на юго-западных подступах к аристократическим кварталам столицы, праздно лузгая семечки и пугая приличных прохожих гортанными хамскими выкриками. Когда-то, еще в пятидесятые, сюда торопливо набросали несколько сотен уродливых двухэтажных домов с намеренно крошечными квартирками, ибо предполагалось, что их нищие обитатели — бывшие тайманские медники, марокканские лавочники и триполитанские ювелиры не будут отсиживаться внутри, а немедленно начнут огородничать на специально для того отведенных каменистых, выжженных на десять метров в глубину пятачках и тем самым успешно преодолеют собственную прискорбную мелкобуржуазную сущность.
Увы, тогдашние мечты еще не переболевшего социалистической краснухой руководства так и остались мечтами — как, в общем, и свойственно любым благоглупостям. Презрев скромные радости производительного сельхозтруда, катамонские новоселы тут же загромоздили несостоявшиеся огородные угодья самопальными будками, сараями и бараками, в тени которых было чрезвычайно удобно поигрывать в шеш-беш, запивая дешевым араком как славные победы, так и обидные поражения.
Где-нибудь в другом месте непокорных красной мечте бунтарей неминуемо погрузили бы в товарные вагоны для отправки в ледяную степь, на смерть в сорокоградусную стужу. Но здесь, к счастью, Страна оказалась слишком мала для большой идеологии, так что местным большевикам было решительно негде развернуться ввиду полнейшего отсутствия стужи, ледяных степей и соответствующего парка товарных вагонов. Поэтому катамонцев просто оставили в покое. Правда, поначалу власти еще настаивали на оплате коммунального жилья, но быстро отступили, правильно оценив, что расходы на содержание двух полицейских дивизий, потребных для выполнения этой в высшей степени боевой задачи, существенно превосходят размеры самой оплаты.
Время от времени арак кончался. Тогда катамонцы неохотно откладывали в сторону кубики шеш-беша и выходили на шоссе — бузить и жечь автомобильные покрышки. Правительство, поскрипев, слегка увеличивало пособия, и все возвращалось на круги своя.
Боря Квасневич приехал в Страну слишком поздно, когда дармовых коммунальных халуп уже не раздавали. К тому же он не умел жечь покрышки и играть в шеш-беш, а бузил только в индивидуальном, то есть общественно пренебрежимом масштабе. И хотя по части арака он мог с легкостью дать фору лучшим катамонским мастерам, одного этого оказалось недостаточно: с бедного поэта повсюду требовали квартплату. По понятным причинам самой низкой она была именно в Катамонах, но Боря не мог платить и такой.
— Смотри, Борья, — сказал ему хозяин последней съемной квартиры, седоусый старик-триполитанец. — Ты хороший человек, но не платишь уже полгода. Количество арака от твоего присутствия не прибавляется, а, наоборот, убывает быстрее, чем вода в Кинерете. А между тем, цель сдачи комнаты на съем заключается совсем-совсем в другом. Я уже стар, Борья. На этом свете, да будет он благословен, остались всего три вещи, которые я люблю: шеш-беш, жизнь и арак. Имею я право надеяться, что они закончатся для меня именно в таком порядке?
Боря подумал и кивнул. Старик ему нравился еще и потому, что умел изъясняться красиво, да еще и на том древнем языке, который так замечательно подходил для стихов, но не давался Боре дальше заполнения простейших казенных бланков. Старик, конечно же, имел полное право умереть прежде, чем кончится арак.
— Я знаю, о чем ты думаешь, Борья, — продолжил хозяин. — У человека должна быть крыша над головой. Посмотри в окно. Видишь сарай? Старый Овадия Абу-Хацера, мир его памяти, построил этот сарай еще при покойном Бен-Гурионе — да воздастся ему за все его пакости!.. — для своего старшего сына Малахии, чтоб он был здоров, чертов бездельник. Теперь Овадия в земле, Бен Гурион в почете, а Малахия продает фалафели в Нетивоте. Отчего бы тебе…
— Там замок, — грустно отвечал Боря. — Я уже пробовал.
— Замок?! — поразился старик. — Вот она, наглость человеческая! Пойдем.
Они спустились во двор, где два десятка морщинистых людей пили арак, играли в шеш-беш, спорили, болтали или просто сидели на стульях, щурясь на в кровь исцарапанное взглядами иерусалимское небо. Миновав примерно тысячу бельевых веревок с развешанными на них простынями, Боря и его квартирный хозяин добрались до двери сарая старого Абу-Хацеры. Щеколда едва держалась, и старик сбил ее одним ударом прихваченного из дому топора. Двор на секунду примолк, поднял глаза, оглянулся, раздвинул занавески, высунулся из окон, подробно впитал в себя происходящее и, не дрогнув ни единым мускулом, вернулся к обычному своему неспешному бытию. Старик облегченно вздохнул.
— Ну вот… Нету никакого замка. Вселяйся, Борья. Временно, конечно, а там… велик Господь…
И Боря временно вселился. А года через четыре к нему присоединились еще двое: сначала бывший московский приятель Димка Рознер, ударившийся в религию и вследствие того изгнанный из семьи ввиду непреодолимых идейных разногласий в области правильного кошерного питания, а затем и димкин знакомый по универу Илюша Доронин — студент, взыскующий новой жизни, а потому заранее готовый к любому ее образу, отличному от прежней образины. Это резко повысило статус некогда скромного убежища одинокого, но гордого певца. Теперь оно вполне могло претендовать на нечто существенно большее: ну, скажем, на клуб гуманитариев, ристалище духа, пристанище муз!
Чаще всего Боре приходила на ум в этой связи знаменитая петербургская “Башня” Вячеслава Иванова, где собирался в свое время самый изысканный цвет “Серебряного Века”: Блок, Белый, Мейерхольд, Шестов, Ахматова, Бердяев, Добужинский… “Башня Квасневича”!.. ах!.. это звучало, как минимум, не хуже.
В совместном творческом горении присутствовал и еще один, чрезвычайно важный для Бори момент: теперь ему было с кем разделить главную любовь своей жизни. Дело в том, что больше всего на свете поэт любил местную водку “Голд”. Он мог часами рассуждать о ее великих достоинствах, прославлять вкус, чистоту, запах, проводить профессиональный анализ в сравнении с другими, намного более дорогими водками и приходить к неминуемому выводу, что все они годятся разве что для мытья полов, по которым ходят истинные ценители, пьющие только и исключительно “Голд”.
К несчастью, катамонские любители арака не могли по достоинству оценить борину страсть, ибо с детства были воспитаны на своей чертовой анисовке. За неимением иного, поэту приходилось пить как все, и он устал от непонимания невежественной толпы. Зато теперь, в компании понимающих людей и при наличии соответствующей складчины он мог наконец стать самим собой. Отныне каждый вечер, когда трое обитателей барака усаживались за стол, с завидным постоянством повторялся один и тот же ритуал.
Боря благоговейно доставал из холодильника бутылку водки “Голд” с благородно-простой красной этикеткой, разливал, ориентируясь “на бульки”, то есть на звук, и никогда при этом не ошибаясь в дозировании больше, чем на сотые доли миллилитра, и даже не ставил, а устанавливал бутылку на стол, тщательно проверив, нет ли под донышком какой-либо складки, крошки, гвоздика, кнопки или любой другой досадной помехи, которая могла бы угрожать падением священному сосуду. Затем он брал свой стакан, смотрел его на свет, поглаживая бороду и как-то особенно лоснясь носом, блаженно причмокивал и вдруг, словно внезапно решившись, почти отчаянным движением опрокидывал водку в черноту широко распахнутого — на долю секунды — рта.