Именно это она объяснила Накдимону в первую же их ночь после разлуки. Парень любил ее по-прежнему отчаянно и безоглядно, но, к несчастью для него, с Кармеля вернулась совсем другая Рахель. Это раньше она смотрела на него снизу вверх, а теперь под оливами сплетались два одинаково загорелых, одинаково сильных тела, равным образом близких этой жестокой, ласковой, огнедышащей, не понимающей шуток земле. Теперь она уже была сама себе Накдимоном, только еще свободнее, еще смелее…
— Возьми меня с собой, Рахель. Ты знаешь, я пригожусь в любом месте.
— Что ты, глупыш… — она гладила его по голове, как взрослые, собираясь уходить по своим взрослым делам, гладят просящегося с ними ребенка. — Это ведь учебная ферма для девушек. Разве ты девушка?
— Я буду жить рядом. Я могу спать снаружи, под вашим забором. Я буду ночным сторожем.
— Сам подумай, милый, как это будет выглядеть, если я приеду со своим парнем, словно какая-нибудь расфуфыренная аристократка со свитой… Подожди немного, ладно? Я вернусь за тобой, обязательно вернусь.
Накдимон тяжело вздыхал, откидывался на спину, и узкие оливковые листья, повернувшись на манер жалюзей, вдруг открывали перед ним все звезды разом. Звезды моргали и плакали, вонзая в землю свои стремительные слезы. “Нет, не вернется”, — говорили звезды. Да он и сам это знал: теперь уже не вернется.
В апреле Рахель уехала на Кинерет. Она узнала озеро с первого взгляда, издалека, едва лишь синий его глаз подмигнул снизу путникам, спускающимся к Тверии по серпантину горной дороги. Узнала, хотя и не видела его прежде ни разу. Так — по неопределимому сочетанию облика, запаха, звука, сердечного пульса, душевного ритма — щенки узнают мать, птенцы — гнездо. Конечно, та, прежняя, полузнакомая-полузабытая девушка, которую звали Рая Блувштейн, родилась и выросла совсем в другом месте, на расстоянии многих лун отсюда. Но та Рая давно умерла, исчезла, как исчезает выползшая на свет личинка с появлением бабочки. Разве родина бабочки — сырое личинкино подземелье? Нет, ее родина — яркий солнечный луг: ведь именно здесь она впервые распахнула и крылья, и глаза!
С тех пор прошло почти два года, и Кинерет ни разу не подводил ее — даже тенью, намеком, возможностью. Не обманывал, не таил подводных камней, двойного дна, враждебного противотока. Пел и радовался вместе с нею, врачевал в минуты усталости, остужал, согревал, утешал не хуже покойной раяшиной матери, ласкал лучше любого любовника, с готовностью молодого веселого пса пускался в легкомысленные игры и забавы. Два почти счастливых года.
Почти… Рахель улыбнулась и тихо, едва касаясь, погладила озеро. Ах, Кинерет, Кинерет, вот уж кого не в чем упрекнуть, так это тебя… А кого можно? Она поднялась на ноги, спугнув маленькую нежную волну резкостью своего движения. Кого можно…
Это началось не сразу: сначала жизнь на ферме казалась улучшенным вариантом и без того удачного опыта с Ханой на Кармеле. Дюжина девушек легко ладили между собой; споры, если и возникали, разрешались быстро и беззлобно. Да и о чем они могли спорить? — О сроках посева и уборки? О том, кому ходить за птицей, а кому — за огородом? В конце концов, все эти малые практические вопросы выглядели не столь существенными перед лицом главной, общей, заранее определенной задачи.
Работа на земле была ни в коей мере не целью, а средством. Ведь в конечном итоге они строили вовсе не ферму — они возводили самих себя — новых, свободных людей. Перед ними стояла задача быть счастливыми — ни больше, ни меньше. Они наконец-то получили практическую возможность претворить в жизнь все то, о чем столь горячо, умно и доказательно говорилось в полтавских, одесских, гомельских гостиных. Они точно знали, что делать, им никто не мешал, хватало и рук, и земли, и инвентаря. Их начинание было просто обречено на успех. Почему же тогда?.. Возможно, проблемы пришли из соседней Дгании?
Рахель поднялась на берег и медленно пошла вдоль озера. Нет, ребята из Дгании ничем не отличались от девушек с фермы. Те же частные задачи, та же общая цель. Те же песни и танцы в канун субботы, совместное плавание по Кинерету, прогулки на Голаны. Со многими Рахель сдружилась, а ее отношения с Берлом Кацнельсоном — тамошним верховодом — так и вовсе, казалось, переросли в нечто намного более близкое, чем просто дружба.
Впрочем, кто тогда не пробовал ухаживать за Рахелью — душой и сердцем любой компании? Высокая голубоглазая красавица с длинными, густыми, выбеленными солнцем каштановыми волосами, она не лезла за словом в карман, постоянно шутила, пела, смеялась. “Кинеретский соловей”, — так называли ее в Дгании и на ферме. А уж ученые господа, журналисты и очкастые теоретики, приезжавшие из Европы и России своими руками потрогать воплощенную мечту о “новых людях”, так и вовсе смотрели на Рахель, раскрыв рот. Она была здесь чудом из чудес.
Сам Адэ Гордон, поселившийся в Дгании пророк и гуру “религии труда”, дошел до того, что заявил, будто она рождена для величия. Рахель презрительно фыркнула. Она бы никогда не поверила, что Гордон мог такое сказать, если бы не слышала это своими ушами! Для величия… От Учителя, столько лет писавшего о новой, свободной жизни, не омраченной прискорбными традиционными устремлениями и предрассудками, следовало бы ожидать совсем другого. Величие — вещь относительная. Величие возможно лишь в сравнении с чьей-то малостью, чьим-то ничтожеством… Разве новый человек в состоянии согласиться на такую убогую подлость? Разве может он желать подобного будущего себе или другим? Новый человек рожден не для величия, а для счастья — счастья, достигаемого посредством свободного физического труда. Что может быть яснее и проще?
И ведь было, было — и труд, и счастье… И с Ханой на Кармеле, и здесь, на волшебном Кинерете — поначалу, пока сюда не стали сбегаться, как мыши на зерно, мелкие, неподходящие, чужие люди. Почему сейчас их становится все больше и больше? Почему к ним с такой легкостью присоединяются и свои — свои, забывшие простой рецепт истинного счастья? Берл давно уже не работает в поле, суетится с какими-то бумажками, строчит какие-то нелепые статейки, совещается в каких-то убогих комитетах. Зачем? Чего ему не хватало? Может, и впрямь захотелось “величия”? И если бы один только Берл — вон сколько их теперь развелось — этих маленьких коротконогих вождей с крепкими заседательскими задами и фальшивой бодростью ярмарочных зазывал — так и шастают вокруг, шустрят, заискивают, интригуют, шепчутся за спиной… пакость, пакость!
Она сжала кулаки и ускорила шаг. Впереди показались строения Дгании; кивнув сторожу, Рахель вошла во двор, прислушалась. Из столовой слышались громкие голоса: опять заседают! В каморке Гордона горел свет. Она постучалась.
— Рахель! — Адэ Гордон поднялся навстречу, протянул было руку, но тут же засмущался, отдернул на полпути, ухватил в кулак бороду. — Садись, пожалуйста. Могу я предложить тебе воды?
Рахель кивнула, взяла стакан. Еще немного Кинерета…