— Ты забыл самое главное, без чего жизнь не поменяешь. Имя.
— Имя?
— Ну да. Нужно обязательно сменить имя. Доронин, да? — она посмотрела на подсыхающий потолок, словно отыскивая там нужную надпись. — Ну, например, Дор. Чем плохо? И звучно, и значимо.
— Дор… — растерянно повторил Илья. — Это имя или фамилия?
— Неважно. Просто Дор и все тут. Я вот — Рахель и все тут. И ничего, живу.
— Но зачем? Что это изменит? Ведь имя — это всего лишь слово? Разве суть в словах?
— А в чем же еще? — удивилась она. — Конечно, в словах. Вот смотри: допустим, ты входишь в автобус. За рулем сидит кто-то. Ты знаешь, что его зовут Шофер, так? Значит, все в порядке. Но стоит кому-нибудь шепнуть тебе на ухо, что это вовсе не Шофер, а, например, Похититель — о, как сразу поменяется твое настроение! От одной только перемены имени! Заметь, он все так же ведет автобус, подъезжает к остановкам, тормозит на светофорах, но ты уже ждешь от него совсем-совсем другого. Ты ждешь, когда же он проявит свою подлую бандитскую суть! Суть! Но вспомни: еще минуту назад эта самая суть была абсолютно иной — хорошей, законной, полезной. И поменялась она всего лишь от перемены имени. Спрашивается, в чем же она, твоя хваленая суть, если не в слове?
— В самом человеке, — отвечал Илья. — Том, что ведет автобус. Окружающие могут думать о нем все, что угодно, но разве это изменит его самого? Нет. Если он называет себя шофером, то и действует как шофер.
— Вот именно! — торжествующе вскричала Рахель. — Наконец-то ты понял. Я говорила о слове, которым его называют пассажиры. Ты — о слове, которым он называет сам себя. Но в обоих случаях речь идет о словах! Кстати, чаще всего эти два названия совпадают, но случается что и нет. Тогда жди беды: кто-нибудь непременно начнет выписывать неподходящие случаю кренделя. Так или иначе, Дор, человек целиком и полностью зависит от своего имени… Думаешь, если бы тебя действительно звали Илья Доронин, мы с тобой бы тут сейчас сидели? Но я-то сразу поняла, что ты кто-то другой. Узнала с первого взгляда.
— С первого взгляда… — эхом откликнулся он. — Я тоже.
Он тоже узнал ее с первого взгляда, даже с этой чудовищной стрижкой. Трудно было не узнать эту гордую нежность и царскую эту стать… Она могла называть его как угодно, хоть чайником: суть действительно заключалась не в слове, потому что он откликнулся бы в любом случае, на любое имя, прозвище, погоняло, каким бы оно ни было обидным или пренебрежительным — на “Эй, ты!..” на “Эй!..”, на “Э!..”, на беззвучный кивок, на легкое движение указательного пальца. Он принадлежал ей со всеми потрохами, причем принадлежал радостно и осознанно, как верный любящий пес.
— Что тоже?
Она недоуменно приподняла брови, всмотрелась в Илью и вдруг расхохоталась. Ему стало больно: отчего-то ее смех ранил намного сильнее самых язвительных замечаний. Отчего? Оттого, наверное, что даже очень злые уколы остаются оружием равных, в то время как подобный смех — оплеуха ничтожеству, которому никогда не встать вровень с королевой.
— Извини, — сказала Рахель, почувствовав его настроение. — Не обижайся, ладно?
Илья молча кивнул. Минутку-другую ей удавалось удерживать на лице скорбно-виноватую гримасу; казалось, Рахель уже совсем справилась с хохотом, загнала его внутрь, утрамбовала деликатным покашливанием и запила глотком чая. Увы, один лишь неосторожный взгляд обрушил с таким трудом возведенную плотину — смех снова вырвался наружу, неудержимо наверстывая недоосвоенные, недосмеянные объемы. Илья поднялся со стула. Им двигало чувство самосохранения: сидеть здесь и дальше означало бы верную смерть от горчайшей горечи. И хотя после перенесенных тяжких ударов не оставалось, пожалуй, никаких причин цепляться за жизнь, умереть хотелось менее больно — в тишине и одиночестве, подальше от этих смеющихся серо-голубых глаз.
— Ладно. Я это… спать. Завтра вставать…
— Дор!.. ох… Дор… — только и смогла она вымолвить ему вслед. — Не надо, не обижайся… ох… видел бы ты сам, какая у тебя страдальческая физиономия… Дор!..
Каждый шаг отдавался стоном уязвленного сердца. Илья вошел в комнату, прикрыл за собой дверь, помедлил, прикидывая — запереться на замок или нет — и решил не запираться, чтобы облегчить работу тем, кто назавтра придет выносить его хладное тело. Благородство этого решения несколько приободрило его; не раздеваясь, Илья лег на кровать лицом вниз и закрыл глаза. Ее смех по-прежнему звучал в его ушах, но почему-то утратил свое недавнее оскорбительное значение, и это удивило Илью, причем удивило неприятно — поскольку в только что испытанном чувстве крайнего отчаяния странным образом угадывалось другое, прямо противоположное ему, чувство крайнего счастья, так что в итоге становилось и вовсе непонятно, как следует называть это в высшей степени конфузное состояние души.
Зато он вдруг припомнил прикосновение ее пальцев, когда она пыталась задержать его при выходе из кухни, а он, идиот, стряхнул ее руку в порыве дурацкого праведного гнева… как он мог?.. ведь это было первое касание, самое первое — возможно ли, чтобы человек в здравом уме столь безрассудно отбросил в сторону подобную драгоценность? На темном экране плотно закрытых век чудесным стоп-кадром сияли ее затылок, ее смеющийся рот, блеск зубов за губами, длинное запястье, загорелая исцарапанная голень…
Затем в памяти всплыли ее стихи — всплыли и принялись кружиться, как длинный извилистый стебель речного растения на поверхности водоворота, обморочного омута сна, все быстрее и быстрее, теряясь в сгущающихся сумерках сознания, в безутешных слезах нежданного счастья.
Пробуждение было резким, насильственным. Дор сел на постели и затряс головой, словно пытаясь таким образом ввинтить, внедрить ее в пока еще чуждую материю яви. За окном, бешеной кошкой прыгая между холмами, выла сирена; в домах напротив одно за другим зажигались окна, слышались чьи-то встревоженные неразборчивые голоса, потом что-то сильно и мягко стукнулось снаружи в дверь его комнаты и принялось суматошно колотиться, все учащая и учащая паническую дробь ударов. Боже мой, это ведь…
Он вскочил. Дверь открывалась наружу, вернее, должна была бы открыться, но не могла, потому что на нее налегали, пытаясь открыть внутрь.
— Успокойся! — несколько громче, чем нужно, крикнул Дор, чувствуя, как ему передается ее необъяснимая паника, всеобъемлющий ужас живого существа, мечущегося в кольце лесного пожара. — Я сейчас открою, отойди на шаг!
Наконец дверь сдвинулась с места — сначала с трудом, через силу, а потом одним распахом, наотлет, с грохотом вмазавшись в застонавшую стену, и Рахель, чуть не сбив Дора с ног, с размаху впечаталась в его грудь — лицом, телом, слезами, жалобным лепетом, добела сжатыми кулаками, требовательной мольбой о защите и покрове.
— Тихо, тихо… — шептал он, обхватив ее обеими руками и остро ощущая их катастрофическую нехватку: всего две, а надо бы десять или двадцать, или пятьдесят — чтобы прикрыть ее всю, без остатка, до пяток, чтоб ни кусочка, ни пятнышка, ни клеточки не высовывалось наружу, под страшную угрозу неведомого ему, но так испугавшего ее мороза, пожара, потопа, вселенского катаклизма. И Рахель притихла, почувствовав это его желание, доверившись ему и всхлипывая уже скорее вдогонку своему уходящему ужасу.
Сирена вдруг поменяла тон, пошла на убыль и сдохла, плавно вкрутившись в саму себя; Ерушалаим, насмешливо приподняв брови аркад, вглядывался в свои темнеющие вади, словно прикидывал — не обнаружится ли там еще какое-нибудь беспокойство? Затем стукнула оконная рама, и внятный женский голос произнес: