Леди Виктория, друзья и родные которой знали ее под прозвищем «Нетопырка», так и осталась в наряде, предназначавшемся для приема давным-давно разошедшихся гостей, — юбочка на ней была студенческая, вся в девичьих лентах из мятого темно-синего велюра. Волосы пребывали в беспорядке да и сама она тоже. Леди Виктория покачивалась, руки ее змеились, она была столь неоспоримо аристократична, что ей позволялось практически все — разве что не описаться — все прочее оставалось вполне допустимым.
Собственно говоря, могла и описаться тоже, никто бы ее не укорил. Отец ее, герцог Такой или Этакий, был фатоватым бандитом, бессмысленным маленьким хлыщом, который оказывал детям своим честь, обрушивая на них избытки раздражения. У него имелось так много всего, что всегда находилось чем поделиться. Когда малышка Виктория, которой было в ту пору месяца три или четыре, впервые попалась ему на глаза (их светлость провели предыдущий год — после того, как покрыли герцогиню в загоне, где у них содержались редкой породы козлы, — за игорными столами Биаррица и обеденными Кейтнесса), он, увидев ее огромные глаза, треугольное личико и изысканно крупные уши, воскликнул: «Нетопырь!». Естественно, она обожала его, выражая свое чувство и в ультразвуковом, и в скрипучем диапазонах. То, как тело ее и разум пытались приладиться к миру, то, как она изгибалась, извивалась и скалилась, — все было следствием того, что он отверг ее. Леди Виктория сама задержала свое развитие, чтобы выжить в странном поле пренебрежения герцога.
— Как много длинных… — пропищала она теперь. То были первые слова, с какими она обратилась к мужу за последние несколько часов. Не то чтобы супруги проспали их — вовсе нет. В своих раздельных частях дома — он внизу, она наверху — супруги проводили часы темноты, затаившись каждый на свой манер, почитая молчание замещением отдыха.
— Шлют их квадратными футами.
Голос его был холоден и глубок — грязноватый бассейн кромешного презрения.
— Мы почти никуда не выходим… теперь… Во всяком случае, вместе.
Впрочем, придирчивость в ее тоне отсутствовала; леди Виктория любила Генри всей душой и любила себя за то, что любит его. Так ей удавалось проникаться симпатией к ним обоим.
Муж тоже питал к ней чувства. Он положил карточки и рука его сначала поднялась к глазу, чтобы удалить какую-то слишком высоко занесшуюся пыль, потом опустилась к спине жены, туда, где одна из лент завязла за пояском колготок. Выпростав ее и расправив, он повернулся к ней.
— Ну их в жопу, еще и ходи к ним, — главное, чтобы они продолжали слать нам приглашения.
Он легонько поцеловал жену в каждое из век, затем, разомкнув объятия, огляделся, словно отыскивая кейс, или газету, или другой какой-нибудь символ будничной праведности, но, не найдя ни единого, остановился на бутылке, в которой еще оставалось на пару дюймов виски, и, сунув круглый сосуд под мышку, повернулся, чтобы уйти.
— Приятного дня, дорогой… — пролепетала, замирая, леди Виктория. Она всегда замирала.
— Ага, мать его, хоть какого бы — тебе тоже. — Супруги поцеловались еще раз, на этот раз в губы, без всякой, впрочем, эротичности. Он распахнул входную дверь и сошел по ступенькам крыльца на улицу, сминая карман пальто, дабы удостовериться, там ли ключи от машины.
Для Уоттонов это время могло быть началом дня, однако снаружи утро уже миновало. Стоял полдень, полдень позднего июня. Улица, хоть она и купалась в солнечном свете, никакой свежестью не веяла, нет, ее уже пропекло до режущего глаз одноцветия. Ибо то был невозможно поздний июнь — с цветением и плодовых деревьев, и просто цветов. Вдоль вереницы однообразных серовато-белых, четырехэтажных домов клонились под своей счастливой обузой вишни и яблони, подобные тонким невестам в вуалях, осыпанных конфетти. В заоконных ящиках, в переполненных палисадничках зацветали тысячи стеблей: тюльпаны, магнолии, орхидеи пустынь, подснежники, нарциссы, бигнонии. То было истинное восстание зелени против обступившего ее города и над всем этим висли, подобьем кровавой дымки над древним полем битвы, споры.