— Здесь, — сказал я. — Здесь.
Почему именно здесь, я не знал, и куда шел, тоже не знал. Но что-то должно было произойти сейчас, именно сейчас, то ли потому, что похолодало и осень напоминала о себе вечерней прохладой, то ли потому, что бомбили Мадрид, а мы были в городе и в то же время за городом, то ли потому, что уже не было сил оттягивать дальше, да и этой ночью я снова шел в тыл врага.
Я сбросил кожаную куртку, которой так гордился, куртку, принесенную из очередного похода в тыл. Куртка была совсем новая и очень мне шла. Я всегда ходил в ней к Марии-Терезе, даже в жару. Сейчас стало уже немного прохладнее, бомбардировка стихла, налет был короткий.
Мы стояли, она молча прижалась ко мне, было заметно, она волнуется и боится, как и я. Я поцеловал ее, как в первый раз, осторожно и несмело, а потом уже не мог оторваться от ее губ, от запаха ее волос, ее кожи. Руки искали ее тело. Ее руки — мое...
Потом я вспоминал слова отца, что он один из самых счастливых на земле людей, потому что первая женщина, которую он узнал, была его единственной, первой и самой большой любовью; что радость первой близости мельчится, если нет подлинного чувства. Это должно быть неразрывно — любить и обладать любимым человеком. Ты уже потерял кое-что, Андрий, сам знаешь, но ты еще молод, еще не поздно найти такую любовь.
Вспоминая отцовские слова, я неизбежно думал о Барбаре Шмидлевой. Нет, я не держал на нее зла за свою раннюю зрелость, да и какое зло — только благодарность, что-то я потерял, но что-то и приобрел. Но то, прошлое знание оказалось лишенным цены, маленьким, куцым. Просто я меньше боялся, был чуть увереннее, и только, но разве сравнишь свет солнца и свет лампы, разве можно описать безграничность густой синевы испанского неба, прекрасного и чистого, как моя Мария-Тереза, как наша любовь!
Мы плыли далеко, плыли желтым пшеничным полем, как в моем детстве, только глаза ее светили мне, как два маяка, означающих жизнь и спасение, как две звезды, упавшие с неба, чтобы всегда быть во мне, частицей меня самого, которую я потерял до рождения и наконец нашел, и в этот миг сливаюсь с ней, поднимаюсь с ней выше облаков, туда, где никого нет, где никто ничего ни о чем не знает. Никто, кроме нас, на всем свете не знает, что такое счастье...
Она не спрашивала меня ни о чем, лицо светилось тихой радостью. Впервые я видел ее обнаженной. Боже, какое прекрасное тело, сколько в ней врожденной грации, я родился, чтобы любить ее!
— Те quiero...
Эти слова — единственные, слетевшие с ее губ — по-испански означают: и люблю тебя, и жажду тебя.
Я смотрел на ее лицо, на изгиб шеи, на капельку пота на лбу. Половина двенадцатого. В два рейд. Надо идти. Мария-Тереза спала, положив голову мне на грудь. Спала сладко, как ребенок, как маленькая женщина, как девочка и женщина одновременно, женщина, утомленная любовью. Она мягко улыбалась во сне, и мне жаль было ее будить. Но пришло время, и я сказал:
— Despierta te, mi amor, hay que jr.[9]
Она проснулась почти сразу, только не сразу пришла в себя, и тогда лицо ее озарилось единственной на свете улыбкой.
— Те quiero, soy feliz, te quiero[10].
— Я так тебя люблю. Не думай ни о чем. Я люблю тебя больше всего на свете. Мы поженимся, ты родишь мне сына. Все будет хорошо. Ты слышишь?
Я видел ее счастливой, и жизнь приобретала для меня особый смысл, получала новое направление. Мне было понятно раньше, как жить для борьбы, для своей родины, для людей вообще. Все это оставалось, но теперь я начинал жить и ради нее, этой маленькой женщины-подростка, моей жены перед богом, а вскоре и перед людьми, матери моих будущих детей Марии-Терезы.
Мы пошли к нашему дому, я хотел узнать у Сергио точное время выхода, подтвердить, что я на месте, и отпроситься еще на полчаса проводить Марию-Терезу домой.
Возле входа в дом мы заметили маленькую сгорбленную фигурку, сидевшую на земле, прислонясь к стене.
Я узнал Пако.
Он, казалось, не видел нас, хотя не заметить не мог. Он смотрел прямо в ночь, глубокую и черную ночь за нашими плечами.
— Perdona me, muchacho... Pero tenemos una nove dad... — начал я. — Quiero casar me con tu hermana...[11]
Пако плакал. Я впервые видел, как Пако плачет, слезы текли из его глаз ручьями, лицо кривилось, он не мог говорить.
— Idiotas, — наконец выговорил он. — Porque idiotas?[12] Я уже думал, что вы погибли под бомбами. Не мог вернуться домой! Мама послала — что сказать ей? А вы живы, слава богу, вы живы!
От отца Марии-Терезы не было вестей вот уже две недели. Я прочитал письмо, протянутое плачущей доньей Хуанитой. Убит на поле боя.
Все плакали. Через два часа я должен был идти в рейд, в тыл врага. Теперь я оставался в семье за старшего. Я сказал об этом громко. Мария-Тереза — моя жена, Пако — мой брат, донья Хуанита — моя мать. Я иду в рейд. Но с этой минуты я принадлежу и им, я уже давно испанец.