Выбрать главу

Мать снисходительно улыбалась, но не отступала:

- Знаю, ты у меня скромница... А все-таки и по виду и по речам образование у него как есть самое высшее...

Зять был действительно учен и культурен, разговаривал со всеми до тошноты вежливо: "будьте добры", "пожалуйста", "благодарю вас". И чем вежливее обращался он с соседями Маняшки, которую звал завидно хорошо и нежно Машенькой, тем больше ненавидел Федунов "антилигента". Простой в мысли и прямой в действии, он открыто показывал свою неприязнь к людям, умеющим произносить нежные женские имена и красивые речи.

- В языке-то кости нет, вот они и болтают разное, - осуждающе бормотал он. - А на дело у них жила слаба, дело другим оставляют, пусть, дескать, попотеют за нас...

Наскоки на интеллигентов вызывали у меня усмешку: хотя отправился на фронт прямо со студенческой скамьи, я относил себя к их числу. Павел великодушно соглашался исключить меня из этой сомнительной категории.

- Ты тоже любишь язык почесать, - сказал он снисходительно, - но тебя это еще не совсем задавило. Да и говоришь ты без выкрутасов, понять можно.

Мне казалось, что наибольшей симпатией должен был пользоваться у него Устругов. Но когда зашла речь о Георгии, Федунов скривил губы, будто их ломтиком лимона мазнули.

- Молчит твой Егор много - это хорошо, - одобрил он, - а вот как стих на него найдет, так только о своей невесте говорит. И такая она у него распрехорошая, и уж умница - не приведи бог, и доброты-то неслыханной, и красоты невиданной. Ей-богу, слушать противно... Девка, наверное, как все девки: голова, руки, ноги, ну, и все остальное, что девке положено. А ведь он так ее расписывает, точно одна на всем свете... Обидно, что такой здоровяк из-за бабьей юбки себя до такого низменного уровня доводит! Не жалко было бы, если б хлюпик какой такие речи говорил. А то ведь мужик посмотреть радостно: богатырь! Настоящий богатырь!..

- По-твоему, настоящему мужчине и девушку любить нельзя?

Федунов озадаченно вскинул на меня свои небольшие, глубоко сидящие глаза:

- Почему же нельзя? Любить можно. Только слюни распускать и сюсюкать, какая моя Ниночка хорошая, какая красивая, какие у нее черные глазки и кругленький задок, не надо. Знай про себя да помалкивай. Уж очень вы, интеллигенты, любите хвастаться всем: мыслишка заведется - весь вечер проболтать можете, девушка появится - житья соседям годы давать не будете...

- Да ты, оказывается, злой, Павел!

Он огрызнулся:

- Зато вы тут добрые и храбрые! Особенно Самарцев.

Его намеки на трусость Василия не принимались всерьез. Мне тоже не нравилось беспомощное ожидание случая, но нужно было терпеливо ждать.

Эта готовность терпеть подверглась вскоре горькому испытанию. Однажды утром охранники забрали и увели куда-то непоседу и балагура Медовкина. Мы ждали его целый день, ночь и еще день. И, наверное, долго бы ждали, как ждут пропавших без вести, если бы знакомый Егорова из соседнего барака не рассказал, что посиневшее и изувеченное тело Максима зарыли в дальнем углу лагеря.

Насильственная смерть была в лагере обыденным явлением. Она не вызывала ни особого удивления, ни сильного страха. Конечно, неизвестность пугала и не могла не пугать. Но порою эта неизвестность и даже возможная гибель представлялись менее ужасными, чем жизнь в лагере. И все же, когда смерть вырывала кого-нибудь близкого, она угнетала, заставляла содрогаться.

В тот вечер мы не собрались у нар Самарцева, как обычно, а по одному сползлись к Жарикову. Долго сидели молча. Мысленно мы хоронили верного и нужного друга. Как часто бывает, только теперь почувствовали, какого хорошего парня лишились. Не стало человека, которого иногда иронически, часто с восхищением называли "лагерной газетой". Его смерть напомнила, что наши жизни зависят от дикой воли коменданта-садиста и каждый мог отправиться за Максимом в любую минуту.

- Нет, мы не можем больше ждать, - шептал едва слышно Зверин, опустив голову. - Не можем, не можем...

Егоров положил ему на плечо руку и встряхнул:

- Держись! На тебя англичанин смотрит.

Миша вскинул голову и злобно посмотрел на Крофта, стоявшего в двух шагах.

- Пусть смотрит! Я не могу больше, не могу...

Своей широкой спиной Федунов загородил товарища, шагнул к англичанину.

- Что нужно? Хочешь посмотреть, как русские по своему товарищу горюют? Слезами нашими полюбоваться захотелось?

Крофт не понял, конечно, ни слова, хотя почувствовал неприязнь. Тем же равнодушно-презрительным взглядом смерил Павла, пожал узкими плечами и повернулся спиной. Он подошел к Самарцеву, одиноко сидевшему на своих нарах, и опустился рядом.

Федунов показал на них и сплюнул.

- Видите? Вон какие теперь у Самарцева дружки завелись.

Никто не отозвался. Только Зверин, вперив глаза в пол и тихо раскачиваясь всем корпусом, продолжал шептать:

- Не можем мы ждать, не можем...

- Что точно, то точно: ждать нельзя, - значительно громче подхватил Павел. - Дрюкашка зароет нас в землю по одному раньше, чем мы за проволокой той окажемся.

- Ждать не можем, но и сделать ничего не можем, - резко сказал Жариков. - Ничего!

- Ничего? - переспросил Федунов. Он осмотрел злым, почти ненавидящим взглядом Жарикова, меня и смачно выругался: - Командиры, черт вашу... Не можем да не можем... Ничего другого сказать не знаете... Ведь вас учили, денег кучу потратили, а вы, как кроты, все равно ничего не видите. Не можем... Это и дурак скажет... А вы скажите, что можем. Должны сказать, вы же командиры... так вашу перетак...

И он захлебнулся витиеватым ругательством.

Подошел Василий и втиснулся на нары между Звериным и Егоровым. Некоторое время сидели молча. Потом Федунов вскочил и стал перед Самарцевым.

- Ну что, Васька, и теперь будешь советовать ждать и терпеть?

Тот поднял на него потускневшие глаза.

- Да, и теперь...

Павел начал быстро краснеть: он всегда краснел, когда злость достигала степени бешенства. Перейдя на свистящий шепот, снова выругался забористо и грязно.

- Не хочешь ничего делать, убирайся! Командир... Ты не командир, а тряпка!

Устало, больше с досадой, чем обидой или недовольством, посмотрел Василий в искаженное злобой лицо Федунова, перевел глаза на Жарикова, Егорова, на меня. На наших лицах не было ни злобы, ни ненависти. На них была тревога и безнадежность, близкая к отчаянию. Мы не хотели и не могли гнать его. Наоборот, чем хуже становилось наше положение, тем больше веры было к нему. Никто из нас не видел, не знал выхода, и нам хотелось верить, что Вася знает выход и что он требует терпения, чтобы приготовить что-то верное, безошибочное. Солги он, сказав что-нибудь обнадеживающее, мы бросились бы качать его. Но Самарцев не хотел лгать и обнадеживать.

- Со мной можете поступать, как хотите, - сухо и даже жестко сказал он, - а вырываться отсюда пока не пытайтесь. Это, брате мои, самоубийство. Бессмысленное самоубийство... Ничего другого сказать не могу, только ждать, брате мои, только ждать... И готовиться к тому, когда по ту сторону проволоки окажемся... Ничего другого...

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Стажинский не позволил мне углубиться в воспоминания дальше. Сжав мой локоть, он сочувственно заглянул в глаза и повторил:

- Не обижайтесь... Мы не думали плохо, когда называли вас "уструговской тенью". Дружба между вами радовала нас, ваших товарищей, как радовала раньше преданность Самарцева друзьям, как восхищал потом поступок Устругова, который рисковал своей жизнью, чтобы спасти раненого Самарцева. Дружеская верность делает людей богаче. Вы много потеряли бы, если бы не было Устругова. И он не стал бы тем человеком, которого мы знали, если бы вы не были рядом с ним.

Я не поддержал и не опроверг его, и мы замолчали. Я пригласил поляка за свой стол. Он коротко взглянул на меня, потом осмотрел стол, будто оценивал, стоит ли ему садиться именно там, и лишь после этого согласно наклонил голову.

Мы сели за стол и еще раз обменялись улыбками. Разговор, однако, возобновить не могли. Между нами стояла невидимая, но ощутимая стена отчужденности, возведенная временем, и я не знал, как подступиться к ней. На язык так и лезли вопросы: как спасся он там, в Арденнах? Кто подобрал его на мосту и вернул к жизни? Где был эти четырнадцать лет? Чем занимается здесь, в Америке?