Пиво принес не очень высокий, но необычно широкогрудый и толстоплечий кельнер с большими ручищами, которые ухитрялись держать каждая по четыре бутылки. Он легко сковырнул большим пальцем правой руки фарфоровые пробки и разлил пиво в высокие белые кружки. В его толстых волосатых руках чувствовалась сила и хватка гориллы. Я невольно всмотрелся в эти руки и даже вздрогнул, увидев выше запястья вытатуированный нацистский крест (свастику) и тупые сломанные стрелы знака охранников (СС). Татуировку выводили, но удалить полностью не могли, и знаки пробивались сквозь густые ржавые волосы.
С этих рук я перевел глаза на лицо их обладателя. Оно было большим, толстым и каким-то по-звериному равнодушным. Вот такие лица были у тех охранников, которые били и убивали заключенных в концлагере Бельцен. И такие же тупые, равнодушные глаза.
Стажинский, также заметивший татуировку, следил за руками бывшего охранника неотступным взглядом. Лицо его исказилось ненавистью и болью, а римская пятерка на левой щеке стала совсем пунцовой. Мне показалось, что поляк сейчас же схватит кельнера за руку и закричит: "Держите убийцу!" Но он не схватил и не закричал. Посмотрев в жирно-равнодушное лицо бывшего охранника, хрипло спросил:
- Давно из Германии?
На тупом лице появилось недоумение, лоб прорезала вертикальная складка, мелкие глаза метнулись на Казимира, переметнулись на меня и уперлись в кружки с пивом, в которых пузырилась, оседая, пена.
- Давно.
- Ну, как давно?
Кельнер долил пиво в кружки, подцепил своими толстыми пальцами-крючками бутылки и ушел, не ответив.
- Гор-рил-ла! - прошептал поляк, задыхаясь от раздражения. Гор-рил-ла...
Он готов был запустить пивной кружкой в бугристую спину кельнера. Я поймал его руку.
- Не надо, Казимир, не надо... Гориллу этим не проймешь.
Сосед поставил кружку на стол, потом отодвинул подальше и брезгливо вытер о салфетку облитые пивом пальцы. Всякий раз, когда кельнер, нагруженный бутылками, появлялся в зале, Стажинский хватал его цепким ненавидящим взглядом и не выпускал, пока тот не скрывался в глубинах кухни.
- Даже подлые знаки свои не сумел вывести, - жестким шепотом адресовался он к бывшему охраннику. - А что ты будешь делать с мордой своей, убийца? За океаном спрятаться захотел? Не спрячешься... Тебе надо было не за океаном, а на дне его прятаться...
Кельнер неторопливо и важно таскал пиво, убирал пустые бутылки и кружки. Он упорно избегал смотреть в нашу сторону, чувствуя, наверное, что тут были враги, старые враги. Правда, встреча с нами ничем уже не угрожала, но и хорошего тоже на сулила.
- А ты знаешь, - вдруг обратился ко мне Казимир, переходя, как и в старое время, на "ты", - ты знаешь, горилла-то - это, по-моему, Гробокопатель!
- Гробокопатель?
- Да, Гробокопатель... Помнишь, у Дрюкашки подручный был, здоровый, мордастый такой, с пудовыми кулачищами? Одним ударом бросал заключенных в беспамятстве на землю и орал еще при этом: "В гроб загоню!" За это и прозвали его "Гробокопателем". Неужели не помнишь?
- Да не может быть!
Пораженный открытием Стажинского, я моментально повернулся, чтобы убедиться, насколько правильно его подозрение. Увидел, однако, лишь широкую покатистую, как лошадиный круп, спину кельнера да лысый затылок с узкой рыжеватой межой, отделяющей его от толстой красной шеи.
Кельнер долго не появлялся, и, когда появился, я готов был вскрикнуть:
- Гробокопатель! Убийца!
Равнодушно и медлительно нес он свое грузное тело по узкому проходу между столиками, бутылки в огромных цепких руках тихо позванивали. Старший официант из греков на вопрос, как зовут кельнера, с готовностью ответил:
- Шнорре. Карл Август Шнорре. А что?
- Да мы встречали в немецком концлагере одного эсэсовца, похожего на него. Правда, того именовали Рихардом Зибертхофом.
- Нет, этот Шнорре, - коротко подтвердил грек, не желавший вдаваться в подробности наших встреч в концлагере. - Карл Август Шнорре...
- Шнорре... - издевательски повторил Казимир, проводив глазами официанта. - Теперь не только фамилию, он родословную новую сочинит. Шнорре...
Стажинский перехватил кельнера, возвращавшегося с пустыми бутылками, и попросил еще пива. И, когда тот принес, обратился к нему:
- Ну, как живется в Америке, господин Зибертхоф?
- А в Америке живется неплохо, - глухо ответил кельнер и, разлив по кружкам пиво, добавил: - Только меня зовут не Зибертхоф, а Шнорре...
- Ах, вот как! А вы не били на пари со своими собутыльниками заключенных в концентрационном лагере Бельцен?
- Нет, я никогда и нигде не бил никого ни на пари, ни без пари, - тем же тоном сказал кельнер, забрал пустые бутылки и повернулся к нам своим мощным крупом.
Теперь я не сомневался в том, что это был Гробокопатель, которого искал и не мог найти до самой смерти своей Устругов. Ненавидевший эсэсовцев и без того, Георгий приходил в бешенство и не жалел ни себя, ни других, если видел охранника чем-то напоминающего Гробокопателя. Злость к нему была так велика, что в первый день побега Устругов готов был вернуться к концлагерю, чтобы подкараулить и убить Зибертхофа, хотя знал, что это будет стоить жизни самому. И он, наверное, поступил бы так, если бы я не прикрикнул тогда на него и не напомнил об ответственности, которая неожиданно свалилась вместе с свободой на наши плечи. Это была первая наша стычка, и я помнил хорошо не только резкие слова, которыми мы обменялись тогда, но и весь тот день, когда мы оказались, наконец, как предсказывал Самарцев, "по ту сторону проволоки".
ГЛАВА ПЯТАЯ
Нам удалось это лишь в самом конце зимы. Сильная метель, налетевшая откуда-то на северо-западную Германию, занесла дороги, по которым шло снаряжение на фронт, и власти распорядились послать на расчистку заключенных. Нас подняли еще ночью, накормили наспех вареной брюквой, и, выдав лопаты, вывели за ворота лагеря.
Охваченная цепочкой конвоя, длинная колонна по четыре человека в ряд миновала последнюю сторожевую вышку и выползла в поле. День только начинался. Мутное, почти черное небо пыталось оторваться от земли, но не могло одолеть собственную тяжесть и висело прямо над снегами. Мела поземка. Ее белые космы тянулись через дорогу с черными плешинами асфальта и путались в ногах заключенных. Ноги, обутые в брезентовые бутсы на толстой деревянной подошве, со скрипом скользили по снегу и вязли в нем.
Колонна двигалась медленно и тяжело. Обессиленные голодом и побоями, заключенные вяло, с безнадежностью уже побежденных отбивались от ветра. Сердитый бездельник, носившийся над полями, врывался в рот, перехватывая дыхание, бил в глаза, засовывал холодные лапы под фуфайку. Люди выставляли вперед приподнятые правые плечи и склонялись навстречу ветру, словно говорили, что покоряются ему, но молят о пощаде. Четкие ряды, в которые, как в обоймы, втиснули нас перед выходом из лагеря охранники, распались. Полосатая толпа то растягивалась, подобно гармошке, то сжималась, плотнела.
Мы воспользовались этим, чтобы сойтись на несколько минут вместе. Поманив меня, Самарцев стал пробираться к Жарикову, шедшему немного впереди. Я протиснулся к нему и пошел рядом. Быстро поворачивая обросшее большелобое лицо то ко мне, то к капитану, Василий тихо произнес:
- Рванем сегодня!
- Другой такой случай представится не скоро, - подхватил я.
Жариков кивнул головой. Мы так долго думали о побеге каждый в отдельности и так часто шептались вместе, что понимали друг друга с полуслова, по намеку, по жесту. Самарцев показал ручку своей лопаты.
- Когда конвой сольется с колонной...
Едва заметным наклоном головы мы одобрили намерение сокрушить охранников лопатами. Тогда Вася понизил голос до шепота:
- Передать всем нашим: пусть каждый держится вплотную к ближайшему конвоиру. Бить по моей команде... И скорее захватывать автоматы.
То ли по фронтовой привычке, то ли подчеркивая, что слова Самарцева принимает как приказ, Жариков чуть слышно подтвердил: "Есть!" Василий повернулся вполоборота к нему.