Перерыв кончился. Дипломаты устремились в зал заседаний, журналисты и гости заторопились на свои места.
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Время от времени наша память извлекает из своих глубин отдельные события и встречи. Чтобы вспомнить давно пережитое, вспомнить до мелочей, нужен сильный внешний толчок, новое событие, которое было бы тесно связано или перекликалось с прошлым.
Таким толчком оказалась для меня встреча с "воскресшим из мертвых" Казимиром Стажинским и Крофтом. Конечно, и до встречи с ними я не раз вспоминал пережитое. В первые годы после войны я, как, наверное, многие участники ее, часто совершал весь путь - от дома до фронта, затем вместе с фронтом в глубь Родины и в тыловой госпиталь, потом снова на фронт, к новым боям и... плену. Почти с физической болью шел я вновь мучительной дорогой от родных мест до лагеря военнопленных в северо-западной Германии. В страхе вскакивал по ночам, увидев себя во сне в немецком концлагере.
Сначала эти возвращения в прошлое с его бедами и горем, с неудачами и ошибками, смертями и ранами вызывали боль, острую, как ожог, тревожили, как свежие ссадины. С годами боль утихала, ожоги и ссадины покрывались "корочкой". Чем дальше в глубь истории уходила война, тем реже и менее остро вспоминалось трагическое прошлое. Время - великий исцелитель душевных ран - сгладило многое. Оно примирило то, что казалось непримиримым, заставило простить то, что нельзя было вообразить прощенным, сблизило то, что представлялось навсегда диаметрально противоположным. И случайный, короткий взгляд, который бросает человек время от времени назад, в свое прошлое, схватывает теперь только неясную, как бы подернутую осенним туманом картину.
...В тот вечер, простившись с Казимиром Стажинским у здания ООН, я долго ходил по каменным коридорам Нью-Йорка. Накаленные за день стены домов все еще излучали жару, воздух был недвижим и душен. Мысли мои метались между нынешним и прошлым, и вместе с ними я то уносился в далекую Германию или Бельгию, то возвращался в Нью-Йорк. На горячем камне заокеанского города перед моим мысленным взором вырастали вдруг заснеженные леса или заросшие горы и тут же исчезали, уступая место огромным черным коробкам.
В грустные воспоминания врезался пугающий вопль ночного газетчика:
- Катастрофа голландского самолета! Сто человек погибли в Атлантике! Гибель самолета! Гибель самолета!
Звонкий мальчишеский крик остановил меня и заставил осмотреться. Черные стены коридора с редкими пятнами света тянулись неведомо откуда и неведомо куда. Они поднимались отвесно к звездному небу, в котором мерно гудел невидимый самолет. Лишь его оградительные огни - зеленый и красный вспыхивали на мгновение по очереди, как два подмигивающих друг другу глаза.
- Катастрофа голландского самолета! Сто погибших в Атлантике!..
Я не сразу понял, почему этот крик так напугал меня. Катастрофы в воздухе происходят нередко, и в те дни в США разбились несколько самолетов. Потом догадался: гибель "летучего голландца" встревожила потому, что я прилетел в Америку именно с этим самолетом и на нем же должен был вернуться пару дней спустя.
Газетчик, мальчик лет четырнадцати, разложил газеты прямо на тротуаре перед большим, ярко освещенным окном аптеки. Он, вероятно, только начинал свою карьеру, находил в ней удовольствие и самозабвенно орал:
- Грандиозная катастрофа! Сто пассажиров на дне Атлантики!..
В свете аптечного окна я прочитал страшный и загадочный рассказ об исчезновении в Атлантическом океане "летучего голландца". Катастрофа произошла необъяснимо и настолько быстро, что команда не успела послать по радио ни призыва о помощи, ни прощания. Все погибли, не оставив живущим ни единого слова, которое могло бы объяснить причину трагедии. Специалисты не исключали возможность диверсии. Исходя из этого, Голландская авиакомпания временно прекратила полеты через океан, чтобы проверить другие самолеты.
Океан, когда находишься по ту сторону его, предстает огромной и мощной преградой. Пока не переберешься через него, все время чувствуешь, что не сделал еще самого главного. И хотя от Англии, Франции или Португалии до дома далеко, все же, ступая ногами на твердь Европы, вздыхаешь с облегчением: главное препятствие позади. Кажется, что с любого края европейского континента можно домой пешком дойти. Там, в Америке, вольно или невольно всегда ощущаешь, что тебя отделяет от дома, от Родины океан, могучий и загадочный, большой и жестокий.
Озабоченный неожиданно возникшим затруднением, я начал уже рано утром на другой день названивать в конторы авиационных компаний. Скандинавская, Панамериканская, Трансмировая, Британская, Французская ответили вежливо:
- Очень жаль... Ничего в течение ближайшей недели.
Почти без надежды набирал я номер бельгийской компании "Сабена". В Брюсселе шумела Всемирная выставка, и в Бельгию рвались из Америки тысячи и тысячи туристов. Билеты туда были раскуплены на месяцы вперед. И вдруг клерк вместо обычного "очень жаль" попросил подождать "одну секунду" и примерно через две минуты деловым тоном сообщил:
- Случайно освободилось одно место. Только взять его надо сейчас же...
Жизнь или случай вели меня к местам и людям, с которыми было тесно связано мое прошлое. Помимо моей воли из этого прошлого перебрасывался мост в настоящее, и я готов был идти по нему, куда бы он ни привел меня.
День спустя в аэропорту Айлдуайльд я вновь встретился со Стажинским, летевшим домой также через Брюссель. Измученный душными бессонными ночами и дневной жарой, Казимир выглядел утомленным и более старым. На бледно-желтом лице резко выделялся розовеющий шрам, и морщинки, обрамлявшие его, были гуще и глубже. На вопрос, как он поживает, Казимир обреченно махнул рукой.
- Задыхаюсь.
- Жарко?
- Очень... Мечтаю поскорее оказаться в воздухе и как можно выше, чтобы поспать, наконец...
Мы прошли в ресторан аэропорта, где было сумрачно и прохладно, тихо, будто вдали играла музыка, и бесшумные официанты подавали запотевшие от холода бутылки с фруктовой и содовой водой. Стажинский сразу повеселел, поправил галстук, сдернутый на сторону, а через некоторое время попросил официанта дать "что-нибудь покрепче, чем фруктовая вода".
Репродуктор, хриплый, едва внятный, как репродукторы на всех вокзалах и во всех аэропортах, пригласил пассажиров, летящих в Брюссель, к выходу. Прервав разговор, мы расплатились и покинули ресторан. В шумном холле снова попали в раскаленно-душную атмосферу, и капли крупного пота заблестели на большом бледном лбу Стажинского, будто на него брызнули водой.
У широких стеклянных дверей, ведущих на поле аэродрома, мы столкнулись с кучкой высоких тощих людей с серыми лицами, в серых полуспортивных костюмах. Почти с первого взгляда выделил я среди них человека с впалой грудью и узким лицом, на котором треугольником торчал нос. Я поклонился. Крофт изобразил тонкими серыми губами "чиз" и едва заметно кивнул.
Однако минуты через две, извинившись перед своими соседями, Крофт подошел к нам и начал задавать обычные, пустые вопросы: "Как поживаете? Что чувствуете? Не правда ли, сегодня погода все-таки лучше, чем вчера?"
Он оживился несколько, узнав, что мы оба летим в Брюссель. Крофт считал, что нам повезло: мы сможем и непременно должны посмотреть выставку.
- В покорении природы человек проявляет больше ума и смелости, чем в покорении своих собственных страстей, - заметил он. - Вы увидите там, что человек проник в атом, в молекулу, в кристалл...
Англичанин помолчал немного, почему-то вздохнул и совсем другим тоном добавил:
- А вот в сердце другого человека проникнуть не может...
В голосе дипломата послышались неожиданно печальные нотки. То ли после очередной выпивки, то ли от нью-йоркской жары лицо его было особенно серо и помято, светлые глаза смотрели холодно и устало.
Перед расставанием во мне снова проснулось старое чувство дружбы, которое держало нас вместе в концлагере, во время побега через Германию. Снова увидел я перед собой не надменного английского дипломата, а товарища по бедам.