- Мы вовсе не замурованы, Гоша. Здесь мы на свободе.
Он пожимал плечами и усмехался.
- Конечно... На окошке нет решетки, а на двери - замка. Но покинуть эту избушку все равно не можем.
Мы действительно не могли пока покинуть наше убежище. Даже в единственное окошко выглядывали украдкой. Оно выходило на просторный, обнесенный кирпичной стеной двор. Пригретые весенним солнцем, там бродили коровы и телята, важно шествовали через лужу гуси. Мы отскакивали от окошка, когда во двор выбегали двое мальчишек лет семи-восьми. В синих комбинезонах, серых шапочках с большими козырьками, они так походили друг на друга, что мы не могли различать их. Мальчишки замахивались на гусей, и те с угрожающим шипением вытягивали к ним длинные шеи. Забияки отбегали, но птиц в покое не оставляли. Тогда из дома появлялся высокий старик с красным лицом и громким хриплым голосом. Вооружившись хворостиной, он с шутливой свирепостью гонялся за мальчишками. Дети не знали, что в пристройке к коровнику кто-то скрывается. Старик, наверное, знал это и бросал иногда в наше окошко короткие пристальные взгляды.
Хаген покинул нас на другой день, пообещав прислать кого-нибудь, кто увел бы отсюда. Однако прошел день, другой, третий, четвертый, бесконечно длинные ночи сменяли их, а от ушедшего не было ни посланцев, ни вестей. И в мою душу закрадывалась тревога: "Сбежал, пацифист? Или опять в немецкие руки попался?"
- Что слышно от Хагена? - спрашивал я нашего хозяина, когда тот приносил еду.
- Ничего, - отвечал после некоторого раздумья голландец. Он расставлял на столе миски, немного отодвигался в сторону, давая нам место, и еще раз подтверждал: - Ничего...
- Почему же ничего? Забыл он о нас, что ли?
- Не знаю, - так же односложно и неторопливо отвечал хозяин, - не знаю...
Он был очень неразговорчив и медлителен, этот высокий, крепко сложенный крестьянин с продолговатым узким лицом, на котором особенно выделялся прямой тонкий нос, нависающий над маленьким тонкогубым ртом. Его светлые глаза почти всегда оставались неподвижными. Когда крестьянин задумывался, они совсем останавливались и казались парой оловянных пуговиц с коричневыми точечками в центре.
Сначала крестьянин очень не понравился мне. Опасаясь встретить посторонних, мы не решились сразу подойти к его дому. Долго прятались в кустах, подкарауливая хозяина. Дождались, наконец, когда тот оказался почти рядом, и окликнули его. Увидев перед собой обросших людей, в оборванной полутюремной, полуэсэсовской одежде, крестьянин не вздрогнул, не испугался. Он смотрел на нас с таким равнодушием, точно встречал беглецов ежедневно.
- Крейс, - обратился к нему Хаген, - Крейс, ты не узнаешь меня?
Крестьянин не проявил ни удивления, ни интереса.
- Не узнаю.
- Я - Хаген, друг твоего брата Пауля. Лет семь назад я почти все лето тут прожил. Помнишь?
- Помню.
- А потом у вас перед самой войной был. Тоже, наверно, помнишь?
- Помню.
- Крейс, немцы арестовали меня, судили и в концлагерь посадили. Ты, наверно, слышал об этом?
- Слышал.
- Я бежал из лагеря, Крейс. Не один я. Вот эти русские. Еще русские были, бельгиец, поляк, француз, англичанин. Всех по пути растеряли, сюда только трое добрались. Мы устали, Крейс, нам нужно поесть, отдохнуть, переодеться. Примешь нас, Крейс?
Тот задумался, вперив свои глаза-пуговицы в какую-то точку поверх наших голов. Не промолвив ни слова, он медленно повернулся и поманил нас за собой. Сделав по кустам полукруг, мы оказались за его двором. Жестом руки Крейс приказал остановиться, пролез во двор через калитку, тщательно закрыв ее за собой. Пропадал не менее получаса, заставив нас то надеяться, то терять надежду, то надеяться вновь. Открыв калитку, хозяин издали позвал нас к себе, пропустил мимо во двор и опять так же тщательно запер калитку. По-прежнему молча он провел в избушку, пристроенную к коровнику.
В избушке с низким потолком, большим дубовым столом, приспособленным под верстак, и топчанами, усеянными обрезками кожи, пахло дегтем и стружкой. Вероятно, хозяин плотничал и шорничал здесь. Без видимых усилий Крейс поднял стоявший перед окном стол и перенес в угол, сказав:
- Лучше на чужие глаза не попадаться.
Он тут же покинул нас, вернулся не скоро, пряча что-то в свертке под мышкой. Но мы немедленно узнали, что он принес: запах жареной картошки был раздражающе силен. Мы набросились на еду. Крейс следил за нами равнодушным взглядом, однако поспешил порезать хлеб, который мы кромсали руками, налил в чашки молоко. Сдвинув затем пустые миски и чашки в сторону, он выложил ножницы, бритву, оселок для точки, кусок мыла и кисточку.
- С такими физиономиями и в окно выглянуть нельзя, - проговорил он, покидая нас. На пороге остановился, будто вспомнив что-то важное, и посоветовал: - А лучше не выглядывать. Мальчишки у меня... Народ любопытный, а язык за зубами держать еще не могут...
Стрижка и бритье продолжались часа два. Впервые за многие месяцы получили мы возможность заняться своими лицами и делали все тщательно. Хотя процесс преображения проходил на глазах и совершался нашими собственными руками, конечный результат поразил нас. Лица изменились, точно мы сбросили маски. У Хагена оно было дряблым, не по летам морщинистым. Уструговское лицо, освобожденное от грязной свалявшейся растительности, было бледным, с каким-то синеватым отливом, щеки ввалились так глубоко, что казались склеенными внутри рта. Вокруг темных глазных впадин резко выделялись глубокие старческие морщины. Это в двадцать пять лет! Больше всего, однако, удивили меня его губы. Когда-то полные и безвольные, "девчачьи", как сказал его приятель в Химках, они стали тоньше, жестче, в самом очертании их появилось что-то решительное и суровое. А когда уголки рта опускались, все лицо приобретало жесткое, даже злое выражение. Также впервые за многие месяцы я мог, наконец, рассмотреть в маленькое зеркало и свое лицо - очень узкое, с большим носом, с желтовато-серыми щеками и складками по углам рта.
Еще более преобразились мы, когда хозяин принес одежду. В поношенном, но еще хорошем костюме Пауля Хаген стал вновь походить на учителя. Перед нами стоял степенный, респектабельный человек, как будто только вышедший из больницы после долгой тяжелой болезни. Георгию костюм с хозяйского плеча был широк, но короток, и он выглядел в нем немного комично. Крейс осмотрел нас, остался, кажется, не очень доволен, хотя отметил:
- Все лучше, чем арестантская одежда.
Он собрал в охапку сброшенное одеяние и унес.
- Сожгу.
Некоторое время мы еще обдергивали на себе пиджаки, поправляли перед зеркалом прически и воротнички слишком просторных для нас рубашек, потом снова сняли костюмы, аккуратно сложили и улеглись спать - впервые на топчанах, впервые в тепле, на матрацах, набитых сеном, впервые сняв верхнюю одежду.
Вечером похоронили Васю Самарцева. Ночью, сидя в темноте, долго говорили о нем, вспоминали, каким замечательным товарищем он был, сколько хорошего сделал и как безжалостно, жестоко поступила с ним судьба: сначала лишила ног, а когда он был близок к спасению, отняла жизнь.
Наутро Хаген ушел, мы ждали, когда нас уведут отсюда, тревожились, волновались и чувствовали себя порою так же плохо, как в концлагере. Молчаливый Крейс понимал наше состояние и старался облегчить его. Он заглядывал к нам, хотя чаще всего сидел молча, лишь изредка обмениваясь дружелюбными взглядами. Сердцами мы понимали друг друга.
В великом смешении народов, созданном войной, этот "язык сердец" был нередко главным средством общения между людьми разных национальностей. Общая беда рождала общее чувство. Общее чувство ненависти к захватчикам, общее стремление к свободе объединяло людей, устраняя языковый барьер. Голландцы, французы, бельгийцы быстро находили общий "язык" с советскими людьми, оказавшимися по злой, чужой воле в Западной Европе.
Иногда голландец клал свою крепкую, костистую руку мне на плечо и немного сдавливал его.
- Не горюйте сильно. Раз никого нет - значит пока нельзя. Будет можно - придут...