Выбрать главу

- Возможно, - согласился Георгий, смотря, однако, не на небо, а прямо в девичье лицо. - Но это будет очень и очень нескоро.

- Да, нам еще хватит пожить, - поддержал Шарль. - И детям нашим, и внукам, и многим, многим поколениям внуков наших внуков.

- Просто жаль самое себя становится, - сказала Аннета, не отрывая глаз от неба. - Просто жаль, когда вспомнишь, как мало времени человеку дается, чтобы побыть на земле.

- Конечно, мало, - согласился Шарль. - И что еще хуже - человек не умеет правильно, умно использовать даже это короткое время. Многие всю свою энергию, все свои способности тратят на то, чтобы испортить жизнь другим. И портят, хотя их собственная жизнь не становится от этого лучше, легче или красивее.

Мы еще постояли немного около машины, потом простились с ними и поднялись на свой чердак. Голова и широкие плечи Устругова появились в светлом квадрате слухового окна. Я подошел к нему. Крыши домов по ту сторону речки блестели под луной еще ярче, тишина была еще гуще.

- Да, а небо здесь действительно такое же, как у нас, - со вздохом прошептал Георгий.

- И люди такие же, - добавил я. - И люди...

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Несколько дней спустя Жозеф, веснушчатый и рыжий, как подсолнечник, парень лет двадцати трех, забрал нас с чердака гостиницы, носившей название "Голубая скала". Пришел он за нами вечером, поэтому у нас было достаточно времени, чтобы проститься со старым Огюстом, угнетенным своим горем и ненавистью, с его славными дочерьми, которые кормили нас, школили за невнимание к одежде и прическе.

Лесными дорогами и горными тропами Жозеф, поднявший нас на рассвете, привел за день к своей деревне - пятнадцать-восемнадцать дворов на опушке леса. В деревню, однако, не повел. Внимательно всмотревшись с вершины лесистого холма, он заметил на ее тихой предвечерней улице что-то необычное и повел прямо на кирпичный завод. Правда, от кирпичного завода там остались только глубокий глиняный карьер, крытые досками сараи да барак, где жили перед войной рабочие.

К бараку мы добрались уже в сумерки. Длинный и приземистый, он был темен и так тих, будто в нем, как и в карьере, уже давно никто не бывал. Жозеф шагнул на деревянное крыльцо с круглым, как козырек, навесом и распахнул дверь в кромешную темноту.

- Братья-кирпичники, а братья-кирпичники! Принимайте-ка своих...

Из тьмы барака на крыльцо вылезли несколько человек. Они здоровались с нами: одни горячо, как с друзьями, которых давно не видели, другие вяло и равнодушно, как со случайными встречными, третьи настороженно и холодно.

- Ну, познакомились? - прокричал Жозеф, обращаясь сразу ко всем. Никто не ответил. Наш проводник, видимо, решил, что в особом ответе и нет нужды. Он коротко простился с нами, спрыгнул с крыльца и почти тут же исчез в темноте.

- Ну, пошли в дом, - пригласил кто-то. - Будем вместе жить...

Тьма в бараке была столь густа, что я невольно задержался на пороге. Лишь после того, как глаза немного привыкли, стал различать светлеющие квадраты окошек, какие-то черные фигуры, сидевшие перед ближним окном.

- Без огня, - сказал Устругов, не столько спрашивая, сколько отмечая сам факт.

- Сейчас вся Европа, почти весь мир без огня, - отозвался хрипловатый голос. - Вернулись в первобытное общество, к варварству.

- При варварском обществе вообще не было огня, электричества, как такового, - вразумительно возразил строгий голос. - Ныне же свет, как таковой, есть, электростанции, гидростанции и прочее. Но пользоваться им, светом, как таковым, нельзя: затемнение.

- Философия, - равнодушно и вяло отметил кто-то.

- Почти весь мир затемнили, - продолжал первый голос. - Ушли во мрак, ища спасения. До какого же одичания надо дойти, чтобы сознательно погрузиться во мрак!

- Философия...

Почти ощупью нашел я свободный топчан, обменялся с Георгием, оказавшимся рядом, парой фраз и завалился на жесткий бугристый матрац. Еще несколько минут я слышал голоса - хрипловато-назидательный и строгий, - в которые изредка вклинивалось равнодушно-вялое: "Философия". Потом голоса растаяли, темнота исчезла: передо мной возникли те правдивые и фантастические картины, которые рисует с такой легкостью сон.

Так мы стали жить с "братьями-кирпичниками", которые, как и следовало ожидать, меньше всего походили на братьев. Знакомясь с ними, беседуя то вместе, то наедине, присматриваясь к их поведению и прислушиваясь к разговору, я постепенно создавал представление о каждом. Конечно, трудно быть объективным, то есть бесстрастным, равнодушным, оценивая людей. Одни тебе нравятся сразу, другие также сразу не нравятся, и ты ничего не можешь поделать с собой.

Мне сразу понравился мой новый сосед Сеня Аристархов. Он божился, что ему стукнуло двадцать пять лет, хотя выглядел он только на двадцать. Худой, узкоплечий, с маленьким курносым личиком, Сеня был общителен и привязчив. Он буквально прилип к Устругову и ко мне, заглядывал в глаза, улыбался, поддакивал всему и кивал головой в знак согласия, что бы мы ни говорили. Со всех ног бросался выполнять просьбу. И не только Георгия или мою. Он старался угодить всем, сделать приятное каждому, к кому лежало его детски-доверчивое сердце. Он откровенно радовался, когда видел, что люди довольны. Из лагеря военнопленных Сеня бежал, чтобы не отстать от других, и хотел вернуться туда, узнав, что почти всех переловили.

- От твоего возвращения пойманным легче не стало бы.

Сеня посмотрел на меня исподлобья, недоверчиво и непонимающе.

- Почему же нет? Вместе бежать, вместе ответ держать. Радоваться человек и один может, а в беде одному куда как тяжело.

- Философия, - звучал за моей спиной равнодушно-вялый голос. Теперь я уже знал, что голос этот принадлежал Клочкову, плотному парню лет тридцати, с широким и каким-то особенно круглым лицом. Этим словом определял он все, что казалось ему сложным, непонятным или неприятным. Говорил Клочков редко, слушал внимательно, цепляясь своими маленькими глазками за лица говорящих. Если разговор увлекал его, он почти радостно восклицал:

- Это вот проницательно!

Клочков вырвался на свободу и забрался в арденнские леса почти год назад. Некоторое время скитался по дальним деревням, пользуясь только тремя французскими словами: "русский", "есть", "работа". За год его словарный запас расширился немного. Когда я попытался было научить его самым необходимым словам и наиболее употребительным фразам, Клочков удивился:

- А зачем? Меня и так понимают, что хочу, и я понимаю, что они хотят...

Обладатель хрипловато-назидательного голоса Степан Иванович посмеивался, слушая Клочкова и подмигивая мне. На хорошем французском языке он сказал:

- Ограниченность мужика... Примитивизм великой русской души...

Георгий оборвал его:

- Среди русских надо говорить по-русски.

Степан Иванович наклонил с иронической вежливостью голову:

- Пардон. Я говорю, как нахожу нужным.

Он отказался назвать свою фамилию и рассказать, как и зачем попал в Арденны.

- Рано еще анкетки заполнять. Все у немцев под задницей сидим, и стоит им немножко повозиться, чтобы раздавить нас. Зачем же облегчать им дело?

Довод был разумен. И все же нежелание Степана Ивановича открыть хоть краешек своего прошлого вызвало у меня неприятное чувство. На вопрос, где научился он говорить по-французски, Степан Иванович только усмехнулся:

- Наверное, там же, где вы.

- Я в Москве, а вы?

- Я в Петрограде.

- В Ленинграде, вы хотели сказать.

- Мне лучше знать, что я хотел сказать, - с усмешкой заметил Степан Иванович. - Я постарше вас, и когда учился там, этот город на Неве Ленинградом еще не назывался...

- Ха-арош-ший город Ленинград, - подхватил Егор Мармыжкин, поднимая голову и отрываясь на мгновение от работы. Этот пожилой человек с лицом и повадками крестьянина всегда был занят: чинил обувь, латал брюки, разбирал и собирал замки, точил ножи и ножницы. Сидя на маленькой скамеечке под самым окном и повернув ко всем сгорбленную широкую спину, Егор отзывался совершенно неожиданно на отдельные фразы, даже слова, которые почему-либо захватывали вдруг его внимание. Тогда он встревал в чужой разговор, бросал несколько слов и тут же отворачивался, вовсе не интересуясь, как другие воспримут его непрошеное вторжение.