Опасения его оказались напрасными. Дениз заявилась к нам утром вместе с дядей. Она была довольна собой и возбуждена, глаза ее блестели, щеки горели, а полные губы складывались в веселую и насмешливую улыбку, хотя радоваться было нечему и смеяться не над чем.
Старик был хмур и сердит. Игнорируя наши поклоны и заискивающие улыбки, он направился к раненому и отогнал сочувствующих и любопытных. Бегло осмотрел летчика и, брезгливо оттопырив бледные и вялые стариковские губы, начал развязывать бинт, сделанный старательными, но неумелыми руками. В это оттопыривание губ старик вложил все высокомерное презрение профессионала к жалким потугам любителей-дилетантов. Придвинув слабые, в очках, глаза вплотную к бедру раненого, фельдшер долго рассматривал рану, потом выпрямился, озабоченный и хмурый. У него было то недовольное выражение, которое так часто появляется на лицах врачей. Чем меньше они понимают болезнь или сложность ранения, тем больше это недовольство.
Непоседливый и говорливый "Петушок" был на этот раз медлителен и молчалив. Он смотрел на всех осуждающе. Старик накричал на Дениз, кипятившую воду, обругал меня за то, что поднес кастрюлю не с той руки, отчитал Степана Ивановича, загородившего свет, заставив того сконфуженно покинуть барак.
- Кость не затронута, - недовольно пробормотал он, оторвавшись, наконец, от раненого, и мы не могли понять, чем недоволен: то ли тем, что кость не затронута, то ли еще чем. - Кость не затронута, но рана серьезная. Я сделал перевязку. Настоящую перевязку, и вы не вздумайте снимать ее без меня. Понятно?
- Понятно, понятно, - торопливо согласился Устругов, в лицо которого старик уперся своими выцветшими глазами.
Когда фельдшер вымыл руки и, сложив инструменты, захлопнул саквояж, командир самолета приблизился к старику. Поблагодарив за помощь товарищу, летчик сунул в его руку свернутую четвертушкой пятифунтовую бумажку. Старик раскрыл кулак, осторожно и брезгливо развернул бумажку, взяв кончиками двух пальцев. Несомненно, он понимал, за что дали деньги, тем не менее изобразил на лице недоумение и повернулся к Георгию:
- Это что?
Тот пожал плечами, а новозеландец поспешно схватил меня за локоть.
- Скажите ему, что это его гонорар, награда.
Старик перенес свое недоумение и неприязнь на меня. Враждебно посверкивая злыми и от этого еще более светлыми глазами, оттопырил губы.
- Какой гонорар? Какая награда?
- Пять фунтов стерлингов за ваши труды, за беспокойство и все такое...
Фельдшер снова сложил вчетверо зеленоватую бумажку и с силой сунул деньги в нагрудный карман летчика.
- Труд мой таких денег не стоит, а за беспокойство этим расплатиться нельзя. Если боши узнают, что по зову беглых русских я перебинтовал и лечил сбитого английского летчика, сгноят меня в концлагере...
Он осмотрел нас, откинув назад сутулые старческие плечи, схватил саквояж и пошел к двери, намеренно не замечая наши поклоны. У двери, однако, остановился и через плечо бросил:
- К перевязке не прикасаться. Раненого не трогать. Вернусь и сделаю все сам.
- Когда вы вернетесь? - осмелился спросить я.
Старик не удостоил меня не только ответом, но даже и взглядом. Словоохотливый "Петушок" был в то утро серьезен и неприступен.
Новозеландец проводил его беспокойными глазами и обескураженно вздохнул:
- Странный старик. Непонятный...
- Ха-ароший старик! - восхищенно протянул Георгий. - Ха-ароший! Он много лучше, чем я думал... Много...
Фельдшер приходил в барак утром и вечером, менял перевязку, промывал рану, постоянно сохраняя на своем худом морщинистом лице недовольное выражение, сердито покрикивал на тех, кто помогал ему, и ругал мешающих. Лицо его становилось добрее, ругань тише, по мере того как штурман поправлялся. Он чаще заговаривал с обитателями, задерживаясь в бараке или усаживаясь с ними на скамейке под окнами. Обрадованный выздоровлением пациента, старик становился не только разговорчивее, но и хвастливее. У него опять появилась склонность философствовать на любые темы, та же непоседливость со взмахиванием руками и петушиный задор в спорах.
В то первое утро, едва сердитый фельдшер скрылся за дверью, новозеландец подошел ко мне и почему-то шепотом спросил, чем обидел он этого странного старика, отказавшегося от денег с таким негодованием.
- Везде и всегда врачи брали и берут за помощь, которую оказывают, сказал летчик, доставая деньги из нагрудного кармана и перекладывая в бумажник. - И никто не обижается. Наоборот, они обидятся, если вы не сунете солидную бумажку в их сложенную лодочкой ладонь. А тут... Странно, очень странно...
- Ныне многое странно, - отозвался Устругов, выслушав перевод. Разве не странно, что тут вот, в горах Бельгии, оказались в одном бараке русские и новозеландцы? Так же странно, что люди оказывают друг другу помощь, которая никакими деньгами не может быть оценена.
- Да, конечно, - согласился летчик. - Помощь, которую вы оказали нам, не может быть оценена никакими деньгами.
- Конечно, никакими деньгами, - повторил Георгий. - Мы бросились искать вас не потому, что хотели заработать. Даже не знали, кто вы. Знали только одно: люди, выпрыгнувшие из самолета, были на нашей стороне и нуждались в помощи.
Новозеландец подумал немного, потом тихо и неуверенно изрек:
- Люди чаще всего думают только о себе. Или прежде всего о себе. А уже потом о других.
- Если у людей общее дело, то думать о себе или прежде всего о себе, - заметил я, - это не только лишать других поддержки, но и обкрадывать себя. Если не подхватить общий груз вовремя, может быть, только одной рукой, он раздавит тебя насмерть, когда другие, лишенные поддержки, попадают от бессилия.
Новозеландец не сразу понял сказанное, а поняв, согласно закивал головой.
- Это верно, это очень верно. Вот потому-то новозеландцы не остались в стороне от этой войны. Думали, раздавят джерри Европу, до нас доберутся. Сейчас тут и наша маленькая помощь может оказаться полезной, а иначе нам придется только поднять руки и сдаться на милость победителя или умереть. А мы не хотим ни сдаваться, ни умирать.
Это объяснение, хотя и несколько напыщенное и декларативное, сблизило нас. Мы поняли, что наши новые и невольные соседи думают в общем правильно, хотя, может быть, и не совсем так, как мы. Георгий протянул летчику руку и назвал себя.
Тот пожал ее, прищелкнув каблуками:
- Джордж Гэррит.
- Джордж, Георгий, значит, - почти непроизвольно повторил я.
- Еще один Егор! - воскликнул Сеня, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору. Имя новозеландца удивило и обрадовало его, и он тут же повернулся к товарищам по бараку и громко провозгласил: - Оказывается, Егоры не только в России водятся. И в Новой Зеландии - у самого черта на куличках - тоже Егоры живут.
- В нашей деревне, - вдруг вставил Мармыжкин, разгибаясь на своей скамье под окном и отрываясь от своего дела, - только Иванов больше, чем Егоров. Я вот Иван, а брат у меня Егор. Да, Егор... Только у нас нет такого баловства, чтобы Егора Георгием звать. Егорием зовут, это бывает. И то больше старушки. А так все Егор или Егорушка, если человек тебе мил или годами еще мал.
- Егор из Новой Зеландии, - повторил с увлечением Сеня. - Егор Новозеландский...
Радист со сбитого самолета, увидев, что его командир знакомится с нами, встал за его спиной с выжидательной готовностью. Несмотря на необычность обстановки, он старательно соблюдал воинский ритуал. При приближении офицера вскакивал на ноги и вытягивался, обращаясь к нему, именовал его "сэром", просил разрешения сказать что-либо или отойти от него. Он не осмеливался сесть, пока командир самолета не приказывал ему. По пути сюда радист бросался вперед и пытался всякий раз взять носилки из рук офицера, когда приходила очередь того нести раненого, и командир самолета, как это ни странно, уступал их.