Выбрать главу

- Перестаньте антимонии разводить, - повторил Макаров. - Все примете. Примете не по доброй воле, а по необходимости. Добрая воля - пустой звук, пыль, мечта. Люди подчиняются необходимости, которая всегда сильнее их. Подчинитесь и вы ей, если, конечно, у вас хватит ума не подохнуть с голоду в горах...

Разговор был прям и даже жесток. Я понимал наше тяжелое положение и, чтобы не ухудшать его, попросил дать мне время, чтобы посоветоваться с ребятами.

Макаров не хотел ничего слушать, но мадам Тувик нашла мои доводы разумными и согласилась подождать несколько дней. На мой вопрос, как известить ее о нашем решении, она только улыбнулась:

- Вы только решите... Остальное без вас сделают...

Ксеня проводила меня в мансарду, посоветовав быть готовым к отъезду. Утром Макаров посадил меня в грузовик, идущий в Люксембург.

- Он высадит вас в Марше, - глухо сказал он вместо прощания.

Вечером того же дня я действительно был снова в Марше, в "Голубой скале", и рассказывал Валлону (Дюмани куда-то уехал) о встрече с мадам Тувик. Тот выслушал меня молча, долго барабанил тонкими длинными пальцами по столу, потом тяжело вздохнул:

- Придется согласиться. Мадам Тувик действительно связана с англичанами, а без них и особенно против их воли нам тут будет очень трудно.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

На другой день после моего возвращения из Брюсселя власти расклеили на стенах Марша объявление, что в ответ на участившиеся акты диверсий и нападения на офицеров вермахта арестованы бельгийские заложники. Если в городах и поселках, откуда они происходят, будут отмечены диверсии или террористические акты, заложников расстреляют. Дома, в которых "бандиты" найдут приют, будут сожжены, а их владельцы преданы суду военного трибунала.

Одно из этих объявлений было наклеено на ворота гостиницы, и, когда они распахнулись, пропуская камион Шарля, я смог прочитать немецкую угрозу. Старый Огюст с сердцем захлопнул ворота и резко брякнул засовом.

- Пугают... А чего пугают? Страшнее расстрела родного сына все равно ничего не придумают. А сына уже...

И пошел к сеням, горбясь и тяжело волоча ноги.

- У вас дочери, дядюшка Огюст, - сказал я ему вслед. - У вас дочери, и их надо беречь...

"Дядюшкой" звали его Шарль и Жозеф. За ними и мы с Георгием тоже стали называть его "дядюшкой Огюстом", хотя прибегали к этому лишь в тех случаях, когда обращение было просто необходимо. Величать его "господином" или "товарищем" не осмеливались, а против "дядюшки" старик не возражал.

- Что дочери... - пробормотал он, останавливаясь. - Сегодня они тут, а завтра их нет. У них свои будут семьи, свои фамилии. Со мной моя фамилия кончится. А фамилия моя уже две сотни лет на этой гостинице красовалась. И чтоб удержать ее на вывеске, мне наследник нужен. Наследник... Сын...

Он постоял немного, сгорбленный и удрученный, подождал, что я скажу, и, не дождавшись, ударом ноги открыл дверь и скрылся.

Полчаса спустя ко мне на чердак поднялся Шарль и шепотом рассказал, что немцы арестовали хозяина одинокого двора, у которого Стажинский жил. Крестьянин сказал только, что видел рядом в лесу людей, но не знал и не знает, кто они и зачем проходили мимо, слышал взрыв, думал, что рвут скалы. Полицейские побывали в деревне, где прятался Лобода. Однако крестьяне смогли лишь рассказать, что в этих местах появлялись иногда какие-то люди, а что за люди, этого не знали. В лесу вокруг деревни, где жил с товарищами Химик, полицейским повстречался одинокий человек, который бросился бежать от них. Его застрелили. Обросший, худой и оборванный, он не имел в карманах никаких документов. Судя по описаниям крестьян, это был Химик.

Шарль хотел, чтобы я немедленно шел в деревню Дяди и увел его на кирпичный завод.

- Но ведь Дядя не принимал никакого участия в нападении на мост. Мы не нашли тогда ни самого, ни ребят его. Они, наверно, о мосте ничего даже не знают.

- Немцы едва ли будут спрашивать их об этом, - досадливо поморщился Шарль. - Им достаточно того, что это русские и что они бежали из плена.

Я заторопился, готовясь тут же уйти. Бельгиец посоветовал подождать ночи: "Не ровен час, встретишь доносчика или полицейского".

Едва стемнело, ко мне пришла Аннета. Она была обеспокоена и смотрела на меня такими глазами, точно прощалась навсегда. Бельгийцы отвергали завоевателей душой, издевались над ними заглаза, порою не прочь были напакостить им. Однако они еще не знали тогда, как тяжела и беспощадна может быть рука этих вылощенных, выутюженных, тщательно выбритых и надушенных немецких офицеров, которых привыкли видеть на своих улицах, в кафе и ресторанах. Аннета хотела проводить меня до дороги, по которой легче всего добраться до деревни Дяди, и, как я ни отговаривал ее, настояла на своем.

Мы спустились во двор и взобрались по хорошо знакомой лесенке на вершину скалы. Погруженный во тьму городок еще не спал, и сюда доносились обычные звуки провинциального вечера: крик матери, зовущей детей домой, звон падающего ведра или засова, простуженный голос патефона.

Расставание делает человека сентиментальным. Я обнял Аннету за плечи, и она, тихо вздрагивая, прижалась ко мне.

- Я боюсь, - прошептала она. - Я до сих пор совсем не боялась, а теперь боюсь чего-то. Почему это?

- Не знаю, Аннета. Я тоже боюсь... Нет, не боюсь, а тревожусь. За тебя, за Мадлен, за отца твоего...

- Знаешь, - сказала она, - я боюсь потерять что-то. Даже не знаю что. Но, кажется, что-то важное.

- А раньше не боялась потерять это важное?

- Раньше? Мне кажется, раньше этого важного у меня не было.

Сколько раз бывал я в ночном лесу, черном, загадочном и поэтому немного пугающем! И чем больше всматривался в него, тем больше настораживался. Черные кусты выглядят фантастическими чудовищами, притаившимися во тьме, чтобы схватить тебя, когда приблизишься к ним. Холодок опасности, в которую не веришь, все же ложится на сердце. В ту ночь лес был родным домом. Нас подводили иногда ноги, забредающие в ямы или рвы, но глаза не видели пугающих призраков: им просто не было места в наших сердцах.

Часа через три выбрались мы на лесную дорогу и стали прощаться. Прощались долго, как могут прощаться только влюбленные. Вспомнив о том, что нужно уходить, обнимались в последний раз. И снова не могли оторваться друг от друга.

- Я провожу тебя еще немножко, - говорила Аннета и шла дальше. Пройдя метров сто, я останавливал ее, и мы опять прощались долго, а потом Аннета тихо просила:

- Позволь мне проводить тебя еще немного. Ну, совсем, совсем немного...

И мы снова шли, останавливались, прощались и снова шли. Наконец она объявила:

- Одной мне возвращаться через лес страшно. Я пойду с тобой, пока не станет светло. А как станет светло, я вернусь домой...

Никогда дорога не была для меня так легка, как дорога через арденнские леса в ту теплую летнюю ночь. Я и теперь вижу себя среди притихших черных деревьев, а рядом с собой славную бельгиечку. Аннета прижималась ко мне крепеньким горячим телом и шептала:

- А знаешь, я поняла, что боюсь потерять. Тебя...

- Я не собираюсь теряться и не потеряюсь.

- Да? - с надеждой и тревогой переспрашивала она. - Ты не потеряешься? Никогда не потеряешься? И ты не имеешь права теряться, не имеешь... Ты вошел в мою жизнь, ты стал частью меня самой, очень большой частью. Отыми ее, и у меня ничего не останется, мне жить не захочется. Понимаешь ты меня? Ах, как бы мне хотелось, чтобы ты понял меня!..

Конечно, я понимал ее, чувствовал, что значит потерять человека, который входит в твою жизнь, приносит радость уже одним тем, что существует. Я верил, что не потеряюсь сам и не потеряю ее, но сердце мое заныло, когда в сером свете утра Аннета удалилась от меня по узкой лесной дороге. Недавно совсем чужая, а теперь такая близкая, она уносила с собой ничем не заменимую радость, которую дает присутствие любимого человека.

Около полудня я добрался до деревни, в которой жил Дядя. Парень возился возле каменного двора, стоявшего несколько на отшибе. Окликнутый мною, он растерянно выпрямился, оглянулся по сторонам и только после этого направился ко мне.