Потом, обращаясь к охране, закричал:
- Повесить этот швайн. Зофорт! Сей минут!
Но через несколько минут новая мысль осенила его голову.
- Не вешать этот швайн сейчас. Бить его, чтобы лежачим стал. Поднимется на ноги - еще бить, еще поднимется - опять бить. Потом повесим.
Этот произвол возмутил, конечно, всех, но не удержался только я и закричал, что коменданту не миновать расплаты. Тот удивленно посмотрел на меня и оскалил зубы, точно получил неожиданный подарок, и махнул охранникам:
- И этого...
Затем, шествуя, как на параде, вдоль шеренги, совал кулаком в лайковой перчатке в сторону выбранных и тут же осужденных им людей:
- И этого... и этого... и этого...
Толстоплечий обладатель огромного кулака сказал что-то другим охранникам, показав на Устругова. Те изучающе и одобрительно осмотрели его. Один из охранников протянул толстоплечему руку, а другой ребром своей ладони разрубил их рукопожатие. Они держали какое-то пари. Самодовольно осклабившись, толстоплечий направился к Георгию, постоял немного, потом коротко размахнулся, будто загребая что-то из-за спины снизу, и ударил его в подбородок. Устругов охнул, откинув резко голову назад, отступил, но на ногах удержался.
Охранники засмеялись.
- Проиграл, проиграл! - выкрикнул кто-то из них. - Готовь бутылку коньяку...
Мы не понимали ни причин смеха, ни выкриков. Мы видели, как толстоплечий, расставив ноги покрепче, снова размахнулся и ударил моего приятеля, вложив в удар силу и вес своего крупного тела. Георгий опять устоял. Это вызвало еще больший хохот и крики:
- Две бутылки коньяку!.. Две бутылки!.. Две, две...
Охранник бросился на Устругова, свалил на землю и стал топтать ногами, матерясь и приговаривая:
- В гроб загоню! Червей кормить будешь! Будешь... будешь...
И тяжело дышал и стонал, точно не он, а его избивали.
Позже, узнав, о чем держали пари охранники, мы не раз говорили, что кулаки Гробокопателя - так звали его заключенные - принесли моему другу много боли, но спасли жизнь. Физически очень сильный, но тупой и злобный охранник хвастал, что одним ударом собьет с ног и вышибет память из любого заключенного. Он предлагал своим товарищам пари и всегда выигрывал. Это было нетрудно: истощенные голодом и побоями заключенные были слабы. Не сбив Георгия ни с первого, ни со второго удара, Гробокопатель выставил две бутылки коньяку и предложил повторить пари. Он уговорил Дрюкашку не вешать Устругова. Как только избитый поднялся на ноги, охранник, надеясь отыграться, снова попробовал свои кулаки. Не сумев бросить Георгия на землю с первого удара, опять избил. Это повторялось много раз. Гробокопатель позволял заключенному поправляться и даже интересовался его здоровьем, чтобы через некоторое время снова испытать силу своего удара.
Мы понимали, что как только Гробокопатель выиграет пари, он перестанет беречь Устругова, и его отправят на виселицу. Почти всем бараком помогали Георгию набрать побольше сил. Провожая на тяжкое испытание, просили:
- Держись, Егор, крепче держись... Выдержи удар... Только один... Понимаешь, один...
Георгий понимал, что значит для него выдержать первый удар. И держался!
В тот первый день, проиграв пари, Гробокопатель обрушился на новых заключенных с особым ожесточением. Избитых и обезображенных, нас с Георгием приволокли в барак штрафных. Первое, что увидел я, очнувшись, была большая толстая петля, заглядывающая в окошко. В сером предвечерии непогожего дня она походила на руку смерти со скрюченными пальцами. И когда в поврежденном сапогами охранников горле перехватывало дыхание, казалось, что эта рука проникает сквозь окно и душит, душит...
Ослабевала боль, становилось легче дышать. Открыв глаза, я опять видел заплаканное окошко, за ним петлю. Толстые ноги виселицы стояли в середине залитой дождем площадки, которая замыкалась со всех сторон черными низкими, будто вдавленными в мокрую землю, бараками. Это было все, что осталось мне от большого красочного мира. И даже это оставалось на несколько дней. Надеяться было не на что и ждать нечего. Это был конец. Я настолько верил в него, что невольно прошептал:
- Конец... конец...
- До конца еще далеко, брате мой, если человек сам говорит "конец", возразил кто-то.
Оторвав глаза от окошка, я увидел прямо над собой изуродованное лицо. На худых, ввалившихся щеках, будто кляксы, расплывались синяки и кровоподтеки, большой, рано облысевший лоб бороздили шрамы, разбитый нос распух, став толстым и темным, как испеченная в костре картошка. Наверное, человек заметил испуг в моих глазах.
- Страшно?
И сам же ответил:
- Да, разукрасили, постарались.
- Охранники?
- Кто же еще?
Он вытер мокрой тряпкой мой лоб, затем осторожно поправил рассеченное плечо. Хмуро рассматривая шею, сосед тихо ронял:
- Им нравится калечить людей. Это Дрюкашка "смягчает" новых заключенных, чтобы его боялись и послушней были.
- Всех он так встречает?
Сосед утвердительно кивнул головой.
- Почти всех. Правда, вас с товарищем отделали сильнее, чем обычно. Приятель твой трость коменданта сломал, а тот с ней не расставался: признак благородного происхождения. Вам еще повезло. Он мог пристрелить обоих там же.
- А чем это лучше? Тут ведь сколько мук еще примешь, а конец-то все равно один... Через день-два грозят повесить.
Склонившийся надо мной вздохнул, помолчал немного и, будто обнадеживая, заметил:
- Тут есть люди, которые по два месяца и больше живут.
- Живут? По два месяца живут? А их тоже грозили повесить?
- Грозили.
- Как же это происходит?
- А черт их знает!.. Одних, видно, для чего-то иного берегут, про других, может, забывают.
- Нас этот - как ты его назвал? Дрюкашка? - не забудет.
- Может, и забудет.
- Забудет на день, на два, на неделю, на две даже. А дальше-то что?
- Выиграть полмесяца жизни, брате мой, - великое дело. За полмесяца многое может произойти.
- Что может случиться в этом лагере?
- Многое... И в этом лагере и за его оградой. Главное - не сдаваться и не терять надежды.
- На что надеяться-то?
Сосед уставился своими большими серыми глазами в окошко, помолчал, так и не найдя ответа, потом снова склонился почти вплотную к моему лицу.
- Надеяться обязательно надо. Надежда - это, брате мой, как далекий огонек для путника, потерявшего дорогу в непогожей ночи. Путник пойдет на этот огонек и будет идти и идти, пока не доберется до него. Где огонек, там людское жилье, там спасение. Погаси огонек, и человека охватит страх или еще хуже - отчаяние.
- Понимаю... Надежда ради надежды... Огонек сам по себе...
- Может быть, и так, может быть, и так, - быстро отозвался сосед. Потеряет человек надежду - перестанет выход искать. А ведь нет такого тупика, из которого не было бы выхода.
Я всмотрелся в склоненное надо мною лицо. Истощенное и измученное, оно не вдохновляло. В больших серых глазах не было ничего, кроме тоски. Они, как показалось мне тогда, давно погасли. Нет, впереди у нас ничего не было. Только вот эта залитая дождем площадка с черными бараками вокруг, виселица с огромной перекладиной, вознесенной к низкому небу, да петля, готовая постучаться в заплаканное окошко.
Видимо поняв мое состояние, сосед осторожно, даже нежно погладил мои плечи.
- Не сдаваться и не терять надежды, брате мой... Слышишь? Не сдаваться!
Жизнь и надежда неразделимы: пока человек живет, он не может не надеяться. Не отказался от надежды и я. И чем безвыходное казалось положение, тем сильнее надежда. Я хотел жить. Я очень хотел жить! Поэтому готов был надеяться на счастье, на удачу, верить в случай, в чудо.
В те дни худое, с кровоподтеками и шрамами лицо не раз склонялось надо мною. После этого почти всегда становилось легче: раны и ссадины горели тише, лежать было удобнее, жажда томила меньше. Скоро я знал, что человека, который обмывал мои раны, поил и кормил, именовали Василием Самарцевым, хотя почти все звали его просто "Вася". Двигался Вася быстро, легко, словно не касался земли, говорил звонко, отчетливо, с ясными, почти артистическими интонациями.