В один из тех дней он вернулся в барак возбужденный и растерянный. Торопливым шепотом, точно передавал важный секрет, рассказал Самарцеву и мне, что после избиений новичков Дрюкашка отправился в "административный блок" и почти тут же из его окна донеслась музыка.
- И знаете, - еще тише добавил Миша, - это была хорошая музыка. Настоящая музыка, можете поверить мне, я-то в музыке разбираюсь.
Способный музыкант, старательно и мягко доказывавший нам, что музыка способна проникать к глубинам лучших чувств человека и будить их, пианист не мог понять, как совмещает Дрюкашка жестокость с любовью к музыке.
- Садист он, Миша, - отозвался Самарцев, положив руку ему на плечо. А садисты любят это: музыку после истязаний слушать, об искусстве со своими жертвами разговаривать, пейзажики рисовать или чужие коллекционировать. Психопат этот Дрюкашка, и больше ничего...
Едва остынув от злобного возбуждения, Зверин сникал и долго не поднимал глаз. А когда поднимал, они казались погасшими.
Злость и ненависть Федунова к немцам не утихали ни на минуту.
По пути в немецкий тыл колонна пленных прошла через его деревню, и Павел увидел на месте родной избы лишь фундамент да почерневшую печь. От старухи соседки, подававшей пленным воду и картошку, узнал, что отец и мать погибли тут, а сестренку угнали в Германию. Озлобленный и без того, он ожесточился до крайности. Иногда Федунов показывал себе на грудь:
- У меня сердце горит, будто в него нож всадили да там насовсем и оставили...
Он трижды бегал из плена. Его ловили, били и, наконец, бросили в концлагерь.
Лишь после того как меня познакомили с участниками замысла, а те признали меня "своим", решился Самарцев поговорить о моем приятеле.
- Ты давно знаешь Устругова? - спросил он меня.
- Нет, не очень давно. А что?
- Какой-то он странный, непонятный, - проговорил Вася, почти повторяя мои слова о Георгии, сказанные в вечер первого знакомства в Химках. Силища в нем огромная и упрямство просто необыкновенное. Гробокопатель руки об него обломал, а он все держится. Как репей у Толстого. Помнишь в "Хаджи-Мурате"? Его и рубили, и рвали, и колесом переехали, и внутренности вывернули, а он все стоял и стоял. Так и Устругов. Но какой же неповоротливый! Прямо паровой каток. А лицо? У этого никогда не надо спрашивать, как чувствует себя или что думает. Все на лице, как на вывеске, написано.
- Не умеет хитрить и притворяться, - вступился я за друга. - Не привык еще, жизнь мало видел... Но вообще-то толковый парень и товарищ хороший. Друзей никогда не подведет...
Самарцев помолчал немного, потом придвинул свое лицо еще ближе.
- Сознательно - не подведет. А невольно?
- Думаю, и невольно не подведет.
- Нужно не думать, а твердо знать.
- Не подведет. Уверен, что не подведет.
Еще немного помолчав, Василий, словно думая вслух, сказал:
- Он очень мог бы пригодиться. Только бы к силе его проворства да смышлености побольше.
- Он проворен, когда надо, - подхватил я. - Я видел, как он на фронте действовал. Сначала думаешь, вот тихоход попался, а присмотришься внимательнее, завидно становится: неторопливо у него все, да споро.
Хитровато сощурив глаза, Самарцев посмотрел на меня и легонько хлопнул по плечу.
- Правильно, Костя, делаешь, что за товарища крепко держишься. Дружба без веры друг в друга - пустоцвет, плодов у нее никогда не будет.
Однако несколько дней спустя Вася подошел ко мне со сжатыми губами и каким-то необычно колючим взглядом: верный признак неудачи, обиды или раздражения.
- Дружок-то твой отмолчался, когда я насчет побега спросил его.
- Может, просто не расслышал. Или не понял.
- И расслышал и понял. Посмотрел на меня отчужденно и отвернулся.
- Я поговорю с ним, я сам поговорю с ним, - пробормотал я.
Самарцев положил руку на мое плечо и стиснул.
- Нельзя. Этого делать нельзя. Он не должен знать никого, кроме меня...
Но Устругов сам заговорил со мной. После неудачного побега из лагеря военнопленных он не хотел "пробовать еще раз".
- Авантюра это, - уныло пробормотал Георгий. - Авантюра...
- А тут быть не авантюра? Они же могут в любой день выполнить свою угрозу и повесят.
- Могут, конечно, - бесстрастно согласился он и совершенно обреченно добавил: - Да теперь уж все равно.
И мне пришлось снова, как в лагере Дипхольца, долго говорить с ним, чтобы вызвать интерес к побегу.
- Что же, я - как все, - вяло сказал Георгий. - Если ты и другие наши за побег, я - тоже... Я - как все...
У молодости больше отваги, чем мудрости, больше решимости, чем терпения. Мы видели только риск там, где таилась серьезная опасность. Еще не знали того, что умение видеть вещи и события такими, какие они есть, дается лишь опытом, а опыт - возрастом. У нас не было опыта, и в счастливом неведении мы легко разрубали запутанные узлы и преодолевали неодолимые препятствия.
Все ждали возможности вырваться на волю с мучительным нетерпением, но сдерживались. Однако Зверин и Федунов иногда взвинчивали других, и мы тоже готовы были действовать очертя голову. Едва оставались одни, Миша начинал приставать к Самарцеву, чуть ли не беря его "за грудки".
- Ну, когда же? Когда?
Василий советовал ждать. Это вызывало у пианиста ярость.
- Чего ждать? Когда нас всех перевешают? Или в "медицинском блоке" уморят? Мы не можем ждать долго, не можем.
Самарцев осторожно отводил его руки.
- Должны ждать, брате мой. Должны ждать, когда за лагерем окажемся. Отсюда нет надежды вырваться.
- Да не можем мы ждать.
- Точно, не можем, - поддержал Федунов. - Лучше попробовать рвануться отсюда - и будь что будет! А тут поодиночке всех передушат.
- По одному не скоро перебьют, - убеждал Самарцев, - а так сразу всех уничтожат. Это, брате мои, массовое самоубийство.
В конце концов, покипев и побурлив в своем тесном кружке, мы спускали пары нетерпения и следовали совету ждать. Тогда мы крепко дружили. И хотя в настоящей дружбе не может быть ни старшинства, ни подчинения, Василия считали старшим. По годам этот большеголовый и большеглазый парень был ровесник Медовкину и мне и значительно моложе Жарикова. По званию капитан был также старше его. И все же, не голосуя и даже не обмениваясь мнениями, мы избрали своим руководителем именно Самарцева. Были искренне убеждены, что он знает больше, понимает лучше, видит дальше, чем знаем, понимаем, видим сами.
Однако даже самый популярный руководитель не может не вызвать сомнений, а затем недовольства и осуждения, если проповедует только терпение и выжидание, то есть бездействие. И участники замысла все чаще посматривали на него с упреком, шептались осуждающе за его спиной.
Особенно злился Федунов. Не осмеливаясь выложить свое недовольство при всех, он старался поодиночке убеждать, что "Самарцев хорош только на словах, а на деле трусоват".
- Одним словом, интеллигент.
Этого Федунову показалось мало. Брезгливо оттопырив губы, он раздельно изрек:
- Ин-тел-ли-ген-тик...
Старая неприязнь, которую питал этот деревенский парень к интеллигентам, нашла, наконец, выход. Он считал всех интеллигентов белоручками и бездельниками. Слишком много говорят, вместо того чтобы дело делать. Ломают голову над тем, что казалось ему ясным как божий день. Нарочно запутывают простое, делают понятное туманным, чтобы только было о чем языки почесать и ум свой показать. Сам Федунов спорить не мог: не находил нужных слов.
Эта неприязнь к интеллигентам, насколько я мог понять из его скупых и невнятных рассказов, появилась у Павла года за два до войны, когда соседская Маняшка, с которой он дружил с детских лет, вдруг вышла замуж за инспектора районо - тощего, худолицего и очкастого. Мать Маняшки, хвастаясь зятем, говорила:
- Ну как есть антилигент со всех сторон... И образование у него как есть самое наивысшее.
- Не самое наивысшее, - поправляла дочь, - а просто высшее.