Выбрать главу

Как Иван Африканович в «Привычном деле», так и Иван Денисович — фигуры самые страдательные в России.

Совестливые художники, как их называют, или просто хорошие писатели первым делом озабочены судьбой обыкновенного человека. Того, что и составляет сущность нации, кормит нас. А то у нас часто получается, что те, кто едят, они этого крестьянина ставят на одну доску с палачами.

— Чтобы самим остаться чистенькими, оправдать свое лакейство.

— Солженицын написал простого русского человека с достоинством. Можно его на колени поставить, как Ивана Денисовича, но унизить трудно. А унижая простой народ, любая система унижает прежде всего себя.

Иван Денисович и есть истинно русский человек. Как станционный смотритель Пушкина, Максим Максимыч в «Герое нашего времени», мужики и бабы из «Записок охотника» Тургенева, толстовские крестьяне, бедные люди Достоевского, подвижники духа Лескова.

В конце концов, наши Ромео и Джульетта, «старосветские помещики» были тоже очень простые люди, жили «по вере» и нравственным началам в душе и любили до гроба друг друга, и не хуже аристократов у них это получалось.

Ни один настоящий русский художник не унизил крестьян. Конфетку делали из него иногда, куличик, елочку нарядную — дело другое. Но с почтением к ним относились даже бояре и дворяне. Понимали, кто их кормит, содержит. Вся великая русская литература этим пронизана И дано это лишь истинному художнику — в наши дни, прежде всего, Солженицину.

1993

Пусть у каждого голова болит о своем

(«Российская газета». Беседа с Борисом Никитиным)

В Овсянку к Астафьеву еду не впервые. Но, как всегда, волнуюсь: о чем на сей раз поведает Виктор Петрович, какие новые истины обрушит, да и просто — как живется-работается ему в наше смутное время, с его, астафьевской, привычкой не лукавить, не пресмыкаться, с его колючим характером?

Разговор начался, естественно, с Солженицына: в первое же утро своего пребывания в Красноярске Александр Исаевич поехал в Овсянку к Астафьеву.

— Не заметил, как мы проговорили часа три, один на один, рассказывает Виктор Петрович. — Солженицын, в отличие от меня, умеет ценить себя и свое время, поэтому жестко отметает праздную и любопытствующую публику. Интересно, что уже минут через десять я чувствовал себя свободно в общении с гостем, помня, конечно, и о его возрасте, и о более сложном жизненном опыте. Несомненно, Александр Исаевич Солженицын — личность выдающаяся, а в жизни и общении — просто компанейский человек. Я поинтересовался у Александра Исаевича «насчет рюмахи», и он без жеманства объявил; «За обедом одну еще приемлю, а сейчас, извините: впереди рабочий день».

— А ребята, — спрашиваю, — парни-то как?

— Ну как? Они же у меня русские парни-то, и все русское им не чуждо.

Под конец встречи произошла любопытная сценка. Александр Исаевич пообещал прислать мне литературный словарь (там что-то и из моих книг выписано), и я подал ему модную сейчас визитку, которые мне отпечатали перед прошлогодней поездкой за границу, А мне нужно было — так договорились с ним — послать в его «мемуарную библиотеку» часть рукописей-воспоминаний фронтовиков, скопившихся у меня в архиве. И Солженицын записал свой адрес на листке бумаги — никаких визиток у него нет и, думаю не бывало. Более того, я сделал вывод, что он как русский человек и писатель «там», в так называемом свободном мире, сохранился лучше в смысле прочности характера, физического и духовного здоровья, куда как крепче и прочнее стоит на земле, чувствует себя и время острее и яснее, чем мы — сыны соцреализма.

— Что из написанного вами читал Солженицын?

— Насчет своих книг я, естественно, его не спрашивал, но из разговора понял, что он читал мои рассказы, в частности «Людочку», и хорошо знает книгу «Затеси». Попутно сделал он мне замечание, что раз эти самые «затеси» вне жанра, то и не надо их пытаться превращать в рассказы. Александр Исаевич не знает, что порой «затесь» в процессе работы перерастет, развертывается и сама собой превращается в рассказ. Половина, если не больше моих крупных по размеру рассказов, в том числе и «Ода русскому огороду», да и та же «Людочка», выросли из наметок и замыслов «Затесей».

— По каким вопросам касательно обустройства России вы согласны с Солженицыным, а по каким не согласны?

— Об устройстве России говорить нам всем и не переговорить, но лучше бы все же работать каждому на своем месте и как можно усерднее и профессиональнее. Нас губила и губит полуработа, полуслужба, полуинтеллигентность, полуобразованность, полу, полу…

— Виктор Петрович, ну а вы не сожалеете о том, что когда-то не смогли или не захотели стать диссидентом?

— Я не мог стать диссидентом ни ради свободы, ни ради популярности, ни просто так, потому как не готов был стать таковым: семья — большая, следовательно, мера храбрости — малая. Да и внутренней готовности, раскованности (которая, впрочем, у диссидентов со временем «незаметно» перешла в разнузданность, в самовосхваление, а у кого и в непристойности) мне не хватало. Но более всего не хватало духовного начала, которое одно сильнее всякой силы. Я же из того поколения, которое гораздо было заступаться за Анджелу Дэвис и Поля Робсона или за кем-то брошенную собаку на московском аэродроме, или за весь сразу советский народ, но не за конкретного русского человека. Например, хотя бы за своего сына: на двадцатый день после призыва в армию его бросили во взбунтовавшуюся Чехословакию, куда наши «передовые направители» жизни своих чад не посылали — там ведь и убивали.

И не то, чтобы храбрости моей не хватило, мне просто в голову не приходило протестовать, как-то оспаривать происходящее. Быть может, протест моих сверстников ушел в запас в мае 45-го…

— Сегодня тема войны вновь захватывает нас. Ваш роман «Прокляты и убиты.» не может не интересовать многих, и прежде всего фронтовиков. Как работается над новыми главами?

— Вторая книга романа «Прокляты и убиты» под названием «Плацдарм» будет опубликована в No№ 10–12 «Нового мира» (журнальный вариант). Читал рукопись мой старый и верный друг по литературе — Александр Михайлов, в прошлом командир саперной роты. Он сделал ряд существенных замечаний, которые я постараюсь учесть в дальнейшей работе, но в журнал я с этими поправками уже не успел. Давал читать рукопись одному из генералов-фронтовиков, человеку не просто разумному, но и редкостно среди наших генералов начитанному. Он в целом одобрительно отнесся к рукописи, хотя и принципиально не согласился с тем, как я изображаю «линию партии» на войне, что, впрочем, совсем неудивительно: был он начальником политотдела стрелковой дивизии, а я просто солдатом, и наши взгляды, естественно, не только на «линию партии», но и на многие другие «линии» войны и жизни не сходятся.

— Кроме романа, еще пишете что-нибудь?

— Ничего, кроме романа. Не хватает сил, хотя раньше для разрядки писал что-нибудь для детей или сочинял для отдыха, например «Оду русскому огороду». Есть у меня замысел написать для детей короткую повесть о собаке, но пока усталость после окончания «Плацдарма» еще не дает возможности вплотную сесть к столу — болит голова, дает о себе знать фронтовая контузия. Недавно болезнь-таки доконала моего старого и старшего товарища Юрия Нагибина.

— Нагибин говорил — я сам слышал, — что хотел бы перед смертью пожать руку Виктору Астафьеву…

— Он когда-то — как давно! — еще в 1959 году помог мне первый раз напечататься в московском толстом журнале «Знамя». Познакомились мы ближе гораздо позднее в редколлегии журнала «Наш современник», который в ту пору печатал литературу о жизни и страданиях русского народа, а не прокламации в защиту его. Всю жизнь, начиная с 50-го года, читал все, что печаталось под фамилией Нагибин, всю жизнь испытывал к нему дружеские чувства, при редких встречах и беседах имел возможность если не высказать, то дать почувствовать мое к нему расположение, безмерную любовь к его творчеству. Меня никогда не охватывала зависть к его литературно-киношной удачливости, умению «наживать деньгу», что давало ему возможность хотя бы материально жить независимо. И никакой художественной зависимости или духовной я от Нагибина не испытывал, а вот работоспособности его дивился.