Выбрать главу

Иные авторы, все это, мною кратко, но исчерпывающе изложенное, подкрепляют изречениями из марксизма-ленинизма, чтоб убедительней было, так еще и из Библии иль Евангелия цитатку ввернут. И умствуют упоенно, самозабвенно умствуют, любуясь собой, своей начитанностью и «глубиной мышления», хотя «глубина» та бойкими устами изреченная иль пером нарисованная, а также и философские откровения бывают на уровне неимоверного «открытия», что черная корова тоже доится белым молоком и Волга впадает в Каспийское море.

При подготовке этого тома мне было любопытно прочитать себя и просмотреть свою публицистику, свои размышления и «откровения» не за один уже десяток лет. Много запальчивости, много лишнего, много и вздорного наговорил я за эти быстротекущие годы, особенно в интервью и разного рода беседах с корреспондентами разных газет, журналов и изданий. Есть пагубная техническая штуковина у современных журналистов — диктофон. На мой взгляд он не только дисквалифицировал и ленивыми сделал многих, уже опытных и небесталанных журналистов, но и губительно сказался на всей современной журналистике. Год от года приборчик этот становится компактней, совершенней, и год от года пользующиеся им, теряют право на то, чтоб называться творческим человеком, в частности, журналистом. Моя покойная тетка, умевшая потешно, однако точно по смыслу, перевирать русские слова, называла их «жульнаристами». И «жульнариста» из журналиста сделала клятая машинка-диктофон, якобы облегчившая работу «захлопотанному» человеку, куда-то все время спешащему, что-то все время «охватывающему», «отражающему», за чем-то с высунутым, не языком, нет, а записывающей коробочкой гоняющемуся, что-то пытающемуся схватить за хвост.

Часто впопыхах, на скаку, на бегу, в шуме и гаме записывающееся, при «расшифровке» домысливается, дописывается, договаривается за собеседника, когда и навязывается ему. Поскольку человек боялся и боится всякой записывающей аппаратуры (знаю это оттого, что полтора года работал на советском радио собкором по северу Пермской области, и пусть примитивная, громоздкая техника была и таскал ее, и эксплуатировал человек под названием техник), все же она пугала людей и клиент или собеседник перед микрофоном часто глупел, балдел и нес такую ахинею, что хоть святых выноси…

Вот и нынче: техника-то хоть и маленькая, милая, да страх перед нею и растерянность остались прежние. Кроме того — настроение, ну край как не хочется не только говорить с «жульнаристом», но и видеть кого-либо тем более с машинкой, но тебя просят, умоляют, настаивают, говорят, мол, командировка пропала, жена болеет, очередь на квартиру снесут под корень, ребенка в садик не примут…

Ну вот, больной — не больной, в настроении — не в настроении, садись, подставляй рыло к машинке, ибо сам когда-то маялся на этой работе, а тут еще окажется, что интервьюер не готов к беседе, не знает, какие вопросы задавать, и просит поговорить о чем-нибудь, чаще о современной политике, ибо «близко лежит», и голову ломать не надо. Потом городит за собеседника все, что ему в удалую и безответственную башку взбредет, а подпись-то его в конце материала, мелко набранная, и на нее, как правило, никто внимания не обращает, и потому все матюки и поношения радиослушателей, читателей газет и особенно телезрителей — наиболее массовой аудитории, обрушиваются на голову того, кого спрашивают, но не того, кто спрашивает…

Нет, я за ручку, за карандаш и блокнот — машинка-техника развратила журналиста и потому-то большинство бесед и интервью с журналистами, в том числе и со столичными, я отложил в сторону, оставив из них лишь несколько штук, на мой взгляд любопытных, что-то оригинальное по содержанию имеющих. Однако беседы или ответы на вопросы, заданные в письменной форме, я включил в книгу. Здесь журналистской отсебятины нет или почти нет, и за материал отвечаю я, с меня и спрос. Как говорит моя добрая знакомая, умно мыслящая женщина, директор Пушкинского музея, Ирина Александровна Антонова: «Ответы на вопросы — это лишь двадцать процентов разговора по тому же телевидению, остальное зависит от умного вопроса. К сожалению, все меньше и меньше остается в журналистике тех, кто умеет задавать умные вопросы, вот отчего я и исчезла и с экрана, и из эфира, и с газетных полос…»

В молодости я горазд был потолковать, погорячиться, иногда и побушевать в прессе, особенно насчет природы, литературы и морали. Поскольку природе мои буйные словеса не помогли, мораль, сами видите, где и как существует, а литература, такое серьезное дело, понял я после сорока лет работы в ней, что никакой трепотней, даже очень ловкой и красивой, ей не поможешь, то из ранних бойких статеек оставил лишь несколько — «для образца». Любопытна, в некотором смысле, статья, печатавшаяся в журнале «Урал» — «Нет, алмазы на дороге не валяются». По поводу этой, ныне невинно читающейся статейки разгорелась такая горячая полемика в уральской печати, что пришлось ее унимать и заканчивать постановлением Свердловского обкома, где было сказано, что я, автор статьи «Нет, алмазы…», — изначально безответственный, безыдейный, не более и не менее, как нарушил «ленинские нормы».

Признаться, я не очень испугался этого постановления и слов о ленинских нормах, от которых иные товарищи в ту пору в ботинки писали и с сердечным приступом в больницу ложились. По легкомыслию своему, не иначе, я даже и гордился про себя, что нарушил нормы-то, ленинские-то. И теперь, во зрелом возрасте лишь сожалею, что редко их нарушал иль нарушал шумно, в гулевом застолье, либо в лесу, на охоте.

Особое место в книге занимают рецензии, предисловия, заметки о книгах периферийных писателей. Далеко не все они попали в эту книгу, иные вяло и неинтересно написаны, иные авторы «не развились», не сделались сами «интересными», выскочили, прокукарекали, но не светает, и унялись, бросили мучить бумагу иль прониклись тяжелой завистью к тем своим собратьям по перу, что с ними начинали и не отстали от этого тяжкого, часто и неблагодарного дела, и порой эту зависть раскаляют в заскорузлой душе до ненависти, как бросовую железяку в забытой кузнице, и готовы той железякой голову расколоть тем, кто терпит, работает и не жалуется на «режим», который погубил его талант и заморил голодом.

Признаться, я не то что горжусь этими материалами, но радуюсь и доволен тем, что знал в литературе многих людей, дружил с ними и смог в меру сил моих помочь им, душевно откликался на их сердечный порыв ко мне, а то и просто помог книжку напечатать, литератором себя почувствовать, приучал к работе тяжкой, всепоглощающей, да не к прогулкам по цветками поросшему литературному лужку.

Публицистика — это сегодняшний, текущий день. От нее пишущему и мыслящему человеку никуда не деться, как бы он ни старался «отвертеться» от нее.

Вот составил книгу и обнаружил, как мало писал и беседовал я о нашем русском языке, подверженном небывалому браконьерству и пагубе от социалистической лагерной действительности; совсем мало писал о театре и музыке, а ведь жил ими, укреплялся ими, да и существовал, обогащаясь духовно, не впал в скотство и пьянство благодаря им.

Думам, хоть они порой и «окаянные», нет конца, значит, и размышлениям на бумаге нет пределу, — пока живу, значит, мыслю и страдаю, да простит меня гений русский за повторение его прекрасных слов.

1998