— Это — одна из картинок от моего первого причастия.
И она поцеловала меня.
Вечером, в вагоне, при колеблющемся свете ночника, я стал разглядывать картинку, данную моей маленькой подругой.
Обыкновенная картинка. Но на обороте была довольно длинная фраза по-английски.
У нас никто не знал этого языка, Пришлось ждать, пока я пойду в школу. Увы! Этого не пришлось ждать долго.
В первый же вечер я разыскал в классе мальчика, про которого мне сказали, что он сильнее всех в английском языке. Он покровительственно взял мою картинку и попробовал перевести.
Что-то не выходило. Он сдвинул брови.
— Дай мне, — сказал он. — Я сейчас тебе верну.
Он сдержал слово. Час спустя он вернул мне драгоценное для меня изображение и перевод на клочке разграфленной бумаги.
— Вот, — сказал он. — Но предупреждаю тебя, это какая-то тарабарщина.
Долго берег я это изображение и перевод. Потом лет через десять, приводя как-то в порядок бумаги и уничтожая ненужное, я разорвал и картинку, и перевод.
Антиопа оставалась в моей памяти лишь далеким призраком.
Она не ответила мне на два письма. Третьего я не стал писать. Но не раз вставало воспоминание о ней, и была в этих воспоминаниях какая-то неожиданная острота. Так бывает, когда не можешь допустить, чтобы человек исчез для тебя навсегда. В эти минуты я повторял наизусть ту странную фразу, которая была написана на обороте картинки моей маленькой подруги.
И какое-то смутное, но сильное волнение охватывало меня. С таким же волнением ставлю я сегодня вечером, как светильник, у порога нижеследующих страниц эту фразу, так долго бывшую для меня таинственной:
«В понедельник Святой Пасхи, в лето 1152, Деворгилла, дочь д’Антрима, жена Тэрнана О’Рурка, совершила свое преступление; как раз в этот день исполнилось ей семь пятилетий. Когда в пасхальный понедельник исполнится седьмое пятилетие другой дочери Д’Антрима, — тогда, в день сей, вина Деворгиллы будет искуплена, наполнятся небеса трубным гласом освобождения, и узрит Дорога Гигантов победу Фина Мак-Кула и бегство поработителя».
Глава I
ДО ЧЕГО ДОВОДИТ МИНГРЕЛЬСКИЙ ЯЗЫК
28 августа 1914 года я, благодаря событиям, которые всем хорошо памятны, находился близ небольшой деревушки в Эн, хотя четыре недели назад мечтал провести этот август в Бретани.
Чтобы облегчить воспоминания, напомню, что операции, развернувшиеся в этот и следующий день, получили затем название боя под Гибом.
Говоря конкретно, вот как приблизительно развертывались события для меня лично и ближайших моих соседей.
Было десять часов утра. Наш взвод залег вдоль откоса. Я был занят тем, что походной лопаткой рубил свекловицу для раненной в шею несчастной лошади. Вдруг команда: «Стрелки, рассыпься». Поначалу было так странно слышать на войне команду, которую без конца повторяли при обучении. Нужно заявить откровенно: никто во Франции серьезно не представлял себе, что придет день, когда все это понадобится. Позднее это называли нашей подготовкой.
В поле, где мы развернулись (на обыкновенных маневрах мы развертывались бы раза три-четыре), были васильки, маки, широкие полосы потоптанной травы. Вылетел перепел. Три дня назад это было бы началом охоты. Перед нами, вдали, метрах в пятистах, была обсаженная тополями дорога, и по ней бешено несся французский мотоциклист. Припоминаю, я подумал: «Тут какая-то ошибка, наверное, ошибка. Чего ради гнать нас к дороге, на которой — французский мотоциклист?..»
Потом три последовательных урагана шрапнели доказали мне, что бывшие где-то там, у нас в тылу, наши невидимые командиры имели все-таки основание двинуть нас в эту сторону.
Несомненно, война — после монастыря самая большая школа смирения. Прибавлю, что эта мысль пришла мне лишь много позднее, на госпитальной койке. А в тот момент я лежал без чувств, уткнувшись носом в сырую, черную землю.
Очнувшись, я приподнял немного голову, но очень скоро опять приник к земле. Кругом гремела хриплая команда. По полю двигались немцы. Несколько раз меня задевали. Резкие звуки выстрелов раздавались над самым ухом. Я рискнул открыть глаза и увидал подле себя двух «feldgrau». В первый раз видел я их так близко. Большой и маленький. Светлая кожа на их висках была измазана потом и пылью. Они тяжело дышали. Каждый сделал по выстрелу, почти не целясь, прижав приклад к груди. Потом новый рикошет повлек их дальше. Больше я их не видел. Затем что-то сильно ударило меня в затылок. Должно быть, кто-нибудь пихнул сапогом. Я опять лишился чувств.
Пришел я в себя лишь много позднее, уже ночью, во французской санитарной повозке. Тут я узнал, что мой полк произвел контратаку, и тогда меня подобрали, что, должно быть, пуля засела в шее и что меня везут на ближайший эвакуационный пункт. Так свершилось.
Рана мучила меня сравнительно мало, и потому я с удивлением узнал в Лионском госпитале, куда попал по прихоти санитарного поезда, что рана серьезная. Шрапнельная пуля засела глубоко, около шейных позвонков, и извлечь ее нельзя. Эго вызвало частичный паралич шеи; и я еще и сейчас должен весь повернуться, если хочу посмотреть, что у меня за спиной. В январе 1915 года я был переведен в тыловую службу и в качестве военного чиновника обречен на таинственную работу в штабной канцелярии Четырнадцатого округа.
В Лионе не найдется никакого общества для тылового солдата, если он не хочет довольствоваться обществом своей казармы. После нескольких робких попыток я решил отдать довольно большой досуг, какой оставляла мне служба, работе. Хорошо сказать: работе. Но над чем работать? К счастью, на этот счет были у меня некоторые мысли, смею сказать — довольно здравые.
Один современный писатель, оказавший особенно сильное влияние на образ мыслей моего поколения, где-то великолепно сказал: «Ничего вы не сделаете, молодые люди, покуда каждый из вас не выберет себе какую-нибудь специальность».
Итак, чтобы защитить себя от скуки, навеваемой мыслями о моей инвалидности и о недружелюбии чужого города, чтобы использовать в интересах будущего эти преходящие черные минуты, мне нужно создать себе специальность. Но какую? Подумал я было о сигиллографии, так как купил у букиниста хороший учебник Лекуа де ла Марша; но немножко пыльный характер этой науки отпугнул меня. Я плохо понимал, что может она дать в смысле практическом или романтическом. Наконец, в субботу, 13 марта, сердце радостно забилось. Я нашел.
Этот день я провел в библиотеке словесного факультета, неуверенно перелистывая каталог. Часов около четырех, когда дождь превратился в ливень, выбор мой был решен. В пять я ушел с тремя томами под шинелью: «Вступлением в науку о языке» Поцца, «Лингвистикой» Овелака и «Филологией шести главных кавказских диалектов» моего знаменитого однофамильца Фердинанда Жерара, профессора College de France.
Решение мое было теперь принято: я специализируюсь на изучении мингрельского языка.
Совсем стемнело. Холодный ветер гнал по Роне серый туман. Через площадь Кордельеров я дошел до улицы Республики, чтобы, прежде, чем забраться в свою унылую комнату, доставить себе маленькое развлечение. Я сел на террасе одного кафе. Кроме меня, никого не было. Лакей сердито подал мне рюмку с каким-то ликером. В мокром тротуаре отражался желтый свет фонарей. Улица была полна; по ней двигалась взад и вперед толпа под лесом зонтиков, точно сталкивавшихся между собою безобразных, черных грибов. Какой это был зловещий вечер, и какое полнейшее одиночество! По куда меньшим причинам... люди кончают самоубийством. Ах, благодаря трем книгам, темные переплеты которых я нащупывал под шинелью, — я был счастлив.
Общеизвестно (утром в субботу, 13 марта, 1915 года, я этого еще не знал), что человеческие языки можно разделить на три группы: языки односложные или изолирующие; языки флективные, подразделяющиеся на языки арийские или индоевропейские, и языки семитские; наконец, языки агглютинативные.