— Один из ваших, Катенев, с ума сошел. Отвезли в больницу… — меланхолически ответил на его вопрос все тот же надзиратель. И, помолчав, добавил с оттенком даже некоторого уважения: — Не все переносят одиночное заключение так, как вы…
Вот оно что: он, Федор, переносит одиночное заключение лучше, чем другие!
Несмотря на ощущение какой-то неожиданной силы, ему никогда не приходило в голову, что в его поведении и в том относительном спокойствии, которое он сохранил, можно увидеть что-то особенное.
Конечно, в глубине души он знал, что ничего особенного, — во всяком случае, никакой заслуги с его стороны тут нет: просто ему дано то, что не дано другим, — дар художника; в самые тяжелые минуты он приходит к нему на помощь и удерживает от мрака и отчаяния…
Глава двадцать вторая
В один из ясных, так необычно ясных для Петербурга зимних дней он проснулся в половине седьмого утра от доносившегося извне непонятного шума. Поднявшись, взобрался на подоконник и тотчас увидел въезжающие во двор пустые извозчичьи кареты. Их было много — не менее двадцати. Непосредственно за ними показался многочисленный конный отряд; целый эскадрон жандармов въезжал во двор; здесь жандармы один за другим устанавливались около карет. Что бы это могло означать?
Между тем до него донеслись шум и голоса из коридора, а вот и знакомое лязганье замков… Он быстро соскочил с подоконника. Соседние казематы отпирались! Должно быть, сейчас дойдет очередь и до него…
И в самом деле — дверь с грохотом открывается, входит незнакомый белокурый офицер, за ним служитель с перекинутым через плечо свертком платья. Офицер заглядывает в список, и служитель извлекает из общей кучи одежду Федора. К ней добавляются более толстые чулки…
Итак, следствие закончено? Так неужели же свобода? Наконец-то рассеется этот тяжелый одиночный кошмар!..
Ему никак не удавалось натянуть на чулки сапоги; белокурый офицер наклонился и помог. И почему-то это простое и естественное движение тронуло Федора до слез, ему захотелось обнять и расцеловать офицера…
Вместе с офицером и ожидающим у дверей каземата солдатом в серой шинели он вышел во двор. Одна из карет подъехала к крыльцу. Офицер простился, взяв под козырек; во взгляде его промелькнуло сочувствие.
Солдат сел рядом, и карета покатилась.
Стекла кареты были опущены и сильно замерзли.
— Куда мы едем, ты не знаешь? — спросил Федор у солдата. Сочувствующий взгляд офицера вызвал безотчетную тревогу.
— Не могу знать, — отвечал солдат.
Тогда Федор начал ногтем скоблить стекло, но смерзшийся слой снега не поддавался. Наконец образовался чистый, с бутылочное горлышко, кружок; покосившись на солдата, Федор продолжал свое занятие. Солдат ничего не сказал, даже ответ взгляд, и опять это не столько обрадовало, сколько тревожно кольнуло Федора…
Уже не скрываясь, он подышал на отскобленное место, затем протер его рукавом и приложился глазом. Оказалось, что они уже переехали Неву и теперь едут по набережной. Женщины с полными корзинами возвращались с ближайшего рынка, над домами клубился дым только что затопленных печей. С минуту Федор любовался этой издавна близкой его сердцу картиной. Вдруг у самого окна кареты пронесся конный жандарм с саблей наголо. Через минуту они подъехали к повороту, и Федор увидел впереди целую вереницу уже повернувших за угол карет. Жандармы, размахивая саблями, скакали из конца в конец этого странного поезда…
Проехали Лиговку, Обводный канал и выехали на Семеновскую площадь. Здесь карета остановилась.
Выходя из кареты, Федор увидел, что покрытая свежевыпавшим снегом площадь окружена войском, стоявшим в каре. Посередине каре возвышался обтянутый черным крепом помост. Вдали, на валу, стояли толпы людей.
И вдруг Федора обожгло страшное воспоминание: ефрейтор, прогнанный через строй! Экзекуция была произведена на том самом месте, где теперь находился помост, так же в отдалении стояла толпа, в которой был и он, Федор, так же цокали копыта лошадей и звякали оголенные сабли…
От страшного, уже не только уколовшего, но резко пронзившего сердце вопроса его отвлекла кучка сгрудившихся, протягивавших друг к другу руки товарищей. Но, боже мой, как они изменились! В худых, измученных, обросших лицах не было ни кровинки, в глазах застыл тот же тяжелый, немой вопрос…