Выбрать главу

Грамотных не нашлось. Какие уж тут мандаты — попались с поличным!.. Джигиты Бекмурада тем временем подбирали оружие, развязывали пояса на халатах у задержанных, снимали патронташи, вытряхивали из хурджунов или прямо из-за пазух позванивающие, поблескивающие на солнце золотые, серебряные, бронзовые женские украшения, горсти монет, инкрустированные драгоценными камнями шкатулки, ножны для кинжалов, уздечки…

— Записывай, Молла-Аннакёр! — велел Бекмурад одному из своих. Тот, водрузив на нос очки, достал из-за пазухи свернутый в трубку лист бумаги, калам в футляре, примостился на бугорке и принялся составлять реестр всему, что подносили и складывали у его ног товарищи.

Тех, кого обыскали, джигиты отводили в сторону. Бекмурад Сары, примостившись в сторонке, корявыми буквами составлял донесение начальнику особого отдела в Керки.

Зимнее солнце, багровое, негреющее, клонилось к закату. Шептались под ветром листья камыша вдоль русла арыка…

Все эти события были известны Салыру. С верным Одели не один вечер просидели они за чаем, обсуждая, как им быть дальше. В один из таких вечеров джигиты, стоявшие в засаде на дороге из Камачи, привели человека — щуплого, невзрачного с виду, одетого кое-как. Халатишко поношенный, чарыки стоптанные, на голове облезлая папаха. На маленьком, в глубоких морщинах, лице клочки русой бороденки. Глаза зеленые, глубоко спрятанные — пронзают взглядом, будто шилом. Он и на туркмена-то не похож: верно, среди его предков была славянская рабыня откуда-нибудь с низовьев Волги или Яика. Невидный, низкорослый, однако держится словно важный бек — грудь выпятил, голову не клонит, глаз не опускает.

— Вот, Салыр-ага, — заговорил, обращаясь к предводителю, один из дозорных джигитов. — Толкует, все, мол, тут знают меня. Ругается, оружие не отдает, обыскать — ни в какую…

И не закончив, так и замер с открытым ртом. Сам Салыр-мерген, отважный и заносчивый, проворно поднялся на ноги и первым шагнул к этому замухрышке, косе — безбородому, обе руки тянет для приветствия, кривит губы в радушной улыбке:

— О-о-о, Тувак-сердар! Вас ли видим в гостях под нашим кровом? Милости просим, да будет благополучным ваше прибытие!..

— Видишь, болван, — бросил джигиту незнакомец, — твердил же я тебе: знает меня Салыр-мерген и встретит как брата родного.

Следом за предводителем молча подошел и пожал гостю обе руки Одели-пальван. Салыр между тем лишь мотнул головой обоим дозорным: прочь! И вновь обратился к прибывшему:

— Не осудите, уважаемый, это у нас новые люди. Садитесь, милости просим!

Гость бесцеремонно уселся возле очага. Хозяин пододвинул ему чайник, пиалу. Начались традиционные расспросы, при этом Салыр пытался угадать: ради чего пожаловал к нему столь необычный гость?

Тувак, сын Кара-Джемхура, родом из Чатрана, что в окрестностях Халача, прославился еще во времена эмира Абдулахада — отца последнего эмира Алима. Смолоду не сиделось Туваку — щуплому с виду, безбородому, зеленоглазому, при этом ловкому и бесшабашному — в родном ауле. Сперва лошадей воровал у соседей, потом принялся караваны в песках останавливать. Угодил было в зиндан, однако бежал, скрывался в тугаях, собрал шайку удальцов. За ним охотились лутчеки керкинского бека — поймали, отвезли сперва в Керки, потом в Бухару. Пред очи самого эмира поставили преступника, но тот не сробел и перед повелителем правоверных — дерзко и высокомерно отвечал на вопросы, так что эмир Абдулахад лишь рукой махнул: в зиндан, в колодку навечно… И в ту же ночь Тувак бежал, подговорив еще и двоих стражников. Вскоре опять появился на Лебабе, своих приверженцев собрал и принялся за прежнее. Стали его с той поры называть почтительно: Тувак-сердар. В годы, когда рушился эмират и бои кипели на обоих берегах Аму, он со своею ватагой не ввязывался во всеобщую смуту — выжидал, чья возьмет. На сторону Советов, однако, не встал, когда были разогнаны эмирские полчища. А тут опять как будто наступило время шаткое… Подобно прочим удальцам Кизылкумов, Тувак-сердар выходил на караванные тропы — брал «пошлину» с проезжих торговцев; случалось, нападал на чабанов. Только все меньше оставалось у него джигитов, ненадежный подобрался народ, в этом не повезло Туваку. И вот, наконец, осталось их всего трое. Ночью подобрались к чабанскому кошу возле Коне-Шехира, да напоролись на засаду. В короткой перестрелке под Туваком убили коня, но и сам он — стрелок отменный — одного из нападающих свалил с седла пулей из карабина. Оба сотоварища сердара бежали невесть куда… Сняв с убитого коня седло и хурджун, приволакивая зашибленную ногу, Тувак на рассвете добрался до Бешира, до самой крайней кибитки, где встретили его добрые люди, укрыли… А день спустя эти же люди выведали: столкнулся той ночью Тувак-сердар с молодцами, которых возглавляет Салыр-непромах.

Тогда-то и запала Туваку мысль: а не присоединиться ли на время к более удачливому сопернику?

И вот он в кибитке Салыра…

— С чем пожаловал, спрашиваешь? — Тувак-сердар искоса метнул на хозяина хищный взгляд зеленых глаз. — Вину мою хочу здесь искупить, вот с чем.

— Вину? — Салыр искренне удивился.

— Да. Вспомни, Салыр-мерген: шесть дней назад люди твои стычку имели возле чабанского коша, что вблизи Коне-Шехира… Помнишь? — Салыр молча кивнул. — Так вот: это я с ними схватился. Э, погоди, да вот же он сам!

Зорок глаз был у старого разбойника. Раз только глянул, ночью при вспышках выстрелов — и навсегда запомнил противника, а теперь узнал его: то был Ягмур, младший брат Одели-палвана, сидевший вдали от очага.

— Верно, Ягмур? — живо обернулся к нему Салыр.

— Все верно, Салыр-ага, — почтительно отозвался тот из своего угла.

— Почтеннейший Тувак-сердар, — хозяин умело изобразил радушную улыбку на своем жестком, остроносом лице, — какой может быть спрос, если воин в честной битве ранил противника? Вы прибыли к нам как гость. Наш сподвижник Ягмур Аннасахат-оглы жив и не жалуется на рану… Повторяю: мы не имеем на вас обиды.

— Но у меня сердце горит, — прохрипел, похоже, и в правду глубоко опечаленный Тувак, — оттого что пролила невинную кровь отважного воина! Позволь, дорогой Салыр, за этот мой грех мне самому стать одним из твоих рядовых джигитов.

Воцарилось молчанье. Салыр неприметно переглянулся с Одели-налваном.

— Мы с радостью принимаем вас, Тувак-сердар, в свои ряды. Но решительно отвергаем вашу мысль, чтобы стать рядовым джигитом. Нет, никогда! Вы — прославленный в народе предводитель борцов за справедливость, имя ваше столько лет наводило ужас на цепных собак эмира… Почтительно просим вас занять место рядом с нами, быть среди первых наших советников.

— Что ж… — криво усмехнулся гость, зеленые глаза сверкнули торжествам. — Я благодарен за честь и готов ее принять.

— Хоп, Тувак-сердар! — поднявшись с места, Салыр шагнул к нему и крепко обнял, так что у щуплого Тувака хрустнули позвонки. — Отныне мы братья в войне и мире! Эй!.. — он подозвал прислужника. — Живо двух баранов под нож… Отпразднуем этот час, радостный для нас всех!

«…Одного не сумели мы взять, а теперь их там двое, головорезов проклятых! — с тоской пронеслось в мыслях Мамедши-мирахура, когда лазутчики донесли ему о новостях в стане Салыра. — Воистину солнце для нас закатилось».

Прощайте, боевые друзья!

Белый потолок высоко над головой, глянешь по сторонам — такие же белые, гладкие стены. Тонкие зеленоватые шторы на высоких окнах не пропускают в палату солнечные лучи. За окнами — яркое весеннее утро, блики майского солнца на молодой листве раскидистых деревьев. В палате сумрак, нежарко, только воздух нечистый — насыщенный запахами лекарств, испарениями человеческих тел. В ней до десятка раненых бойцов и командиров Красной Армии.

Тупая боль в бедре мешает уснуть. Утомление, однако, превозмогает боль, и Нобат погружается в тяжелую, смутную дрему. Беспрестанно мерещится только что пережитое: многоверстные марши пыльными дорогами Ферганы, тревожная дробь басмаческих выстрелов на окраине кишлака, угрожающее безмолвие ущелья в горах, внезапно взрываемое грохотом каменного обвала, и сразу же — утомительная погоня за врагом по козьим, едва протоптанным тропкам, когда выстрела в упор ждешь за каждым поворотом… Редко-редко всплывает из глубины давнее, казалось — навечно забытое. Донди увозят из родительского дома в разукрашенном кеджебе… Вонючий зиндан, тяжелая колодка впилась в ногу, боль нестерпимая — и Нобат просыпается, с трудом сознавая, что боль — наяву. Тут сквозь тишину, как будто сквозь вату, проступают голоса, звук шагов…