В вагоне-редакции Саша ко всеобщему удовольствию занят был «Теркиным». Но часто выезжал с нами на передовую — снова увидеться со своим бессмертным героем, испытать все, что придется на его солдатскую долю. Особенной воли воображению не давал. Позже я читал дневники времен финско-советского вооруженного конфликта, предшествовавшего второй мировой войне. Ни одного слова для «красоты». Все просто, почти протокольно. Краски войны жили в его памяти, бумаге он поверял только факты, цифры, географические обозначения. Никаких душевных излияний. Стенограмма сражений, подвигов, изложенных протокольно. То было под Выборгом, на Карельском.
Но ведь сердцем не был Твардовский суховатым. Просто считал лишним до поры до времени разбавлять личными чувствами события войны, разглагольствованиями ее участника.
Обобщения пришли позже.
Острил в компании без улыбки. Чужой же юмор встречал искренним смехом, хотя особенно смешливым не был.
Еще на войне Орест Верейский начал иллюстрировать «Теркина» — для газеты. После Победы подарил мне экземпляр поэмы, — его Теркин до сих пор живет в нашем воображении, в игре артистов и в сознании всего читающего народа. Солдат-то Твардовского — плоть от плоти русских людей!
Сегодня стоит у меня на полке книга Твардовского — «Статьи и заметки о литературе». Маленькая энциклопедия поэзии и прозы. Очень личная, своя, ничья больше, «твардовская» энциклопедия. Немногословная, но емкая... Не любил Саша щеголять философскими терминами, взгляды свои не часто выставлял напоказ, придерживался особой философии, оптимистической и ясной, без тумана и сумрака, по-русски жизнелюбивой и человеколюбивой. У простоватого внешне Василия Теркина тоже есть своя философия, незлобивая даже по отношению к нашим врагам, скорей насмешливая по отношению к ним и презрительная, часто снисходительная по свойству настоящего русака, готового после боя свернуть из газеты цигарку, сунуть ее в рот пленному немцу, полчаса назад чуть не убившему Василия, а теперь съежившемуся от стужи, мокрому от страха, ошалевшему от «дружелюбия» русского бойца, что должен был расстрелять его без суда, по уверению германского командования. Может, такого эпизода и нет в поэме, но я был их свидетелем десятки раз на передовой. Отходчива душа русская. Живет она и в Теркине.
...Эльблонг и Кенигсберг на Балтике...
Верейский, Горяев и Гончаров беглыми штрихами, под огнем, в дыму, набрасывали портреты солдат и офицеров, эскизы боевых действий, картинки быта, обеда у походной кухни, отдыха с гармоникой и опять в момент броска из траншей в атаку. Твардовский прислушивался к говору солдат, ликуя при открытии неизвестного ему словечка, незатасканного выражения, сгоряча высказанной мысли, стоящей порою целой страницы историка или тугоухого беллетриста.
Возвращались из окопов поздно ночью или на другой день.
Художники отрисовывались, мы торопливо отрапортовывали страницу за страницей, сдавали типографам, а мне приходилось еще работать над корреспонденцией в «Известия» — вдобавок.
...Было ли что-то общее у Твардовского с его солдатом? Несомненно. Разве Александр Твардовский не столь же тверд и насмешлив по отношению к врагам ли, к опасности, к судьбе, к самой смерти, как замерзавший, умиравший, костеневший, неживой почти Василий, вдруг разозлившийся на Косую, не желавшую дать ему немножко погулять среди живых:
...Лет двадцать с чем-то назад трое моих приятелей и я поселились в известинском доме у Москвы-реки против Красной Пресни, наискосок от нее и парка с плакучими ивами на той стороне реки. Жил в том доме и Твардовский с Марией Илларионовной, опекавшей его, как сына, но никак не стеснявшей его свободы. Встретились мы снова у известинца, потом правдиста, впоследствии автора книг о Ленине «Слово-полководец» и «Слово-строитель». То был день 50‑летия Сергея Борисовича Сутоцкого.