Мы разговорились об особенностях писательского ремесла.
— Я редко думаю об особенностях этой профессии вообще, — признался Симонов, — то есть абстрактно. Особенно о себе в этом смысле. Конечно, когда пишешь несколько романов, то после их выхода в свет остается ощущение какого-то опыта. Но каждый раз возникает желание, — и оно не ослабевает с годами, а усиливается, — острое желание написать по-другому, чем ты писал, то есть не только лучше, но по-другому. Этого можно добиваться, только глубже копнув свою собственную душу. Другого пути, в общем, нет. Глубже подумать над собой, над своей жизнью, над временем, в котором ты живешь, и сказать об этом с большей точностью и глубиной, чем говорил до сих пор. Суметь это сделать. Предпринять еще одну попытку глубже проникнуть в душу читателя, твоего современника, и, быть может, стать ему таким образом более нужным, чем ты был до сих пор.
IV
Как-то пришлось мне навестить по делу Константина Михайловича в «Красной Пахре», поблизости от речки того же названия.
Лес. Отнюдь не роскошная, но вполне удобная дача. Небольшая столовая. Рюмка какого-то вина. Просторный кабинет. Просторный письменный стол. Магнитофон. Скромные фронтовые трофеи на стенах. Черные и коричневые негритянские фигурки, барельефы с лицами молодых африканцев, сувениры из Латинской Америки. Книги, книги... Неисчислимые, бережно переплетенные «фолианты» со стенограммами бесед ни фронте и в столице после войны с солдатами, офицерами, множеством участников сражений.
Говорили мы, разумеется, прежде всего о минувшей войне.
Чтобы читателю ясно было, кто и что говорит, прибегну к полюбившейся юристам классификации: «Именуемый в дальнейшем Симонов», «Именуемый в дальнейшем Кригер».
Кригер. Не кажется ли тебе, как это ни странно, что писать о войне и ее людях как-то по-своему легче, нежели о событиях мирного времени, пусть самых драматических.
Симонов. Нет, не кажется. Писать о чем бы то ни было всегда трудно. Если, конечно, стараешься писать честно, в меру отпущенных тебе сил. Возьми хотя бы Всеволода Гаршина. Почти уверен, что его отличный военный рассказ «Четыре дня» и его же трагический, никакого отношения к событиям фронтовым не имеющий рассказ «Красный цветок», повествующий о судьбе несчастного безумца, — и первый, и второй дались Гаршину с одинаковым трудом.
Кригер. Значит, сама форма твоей прозы, порожденная твоим военным опытом, ее простота, естественность, мнимая легкость (для читающего), безыскусственность и предельное уподобление самой жизни, которого ты, работая, добивался, — все это и создает обманчивое представление о том, будто военные романы дались тебе без напряженного труда. И военная тема-де ближе тебе, нежели другие.
Симонов. Так уж сложилась моя судьба. Не я ее выбирал и не я причиной тому, что преобладающее большинство моих страниц посвящено фронту и его людям.
Кригер. Мне очень понравился твой последний документальный фильм «Шел солдат...». Прежде всего оттого, что весь он от кадра до кадра — о солдатах. Пусть там встречаются полковники и генералы, но по сути дела, по закону своей профессии, все они остаются солдатами — от рядового до маршала.
Симонов. Я заметил, особенно в последних своих рассказах, тоже документальных, ты склонен искать и находишь наивысшую доблесть не только у явных смельчаков, но и у внешне «смиренных», простоватых с виду, ничем вроде до поры до времени не примечательных рядовых.
Кригер. Это было и в годы войны. Видишь ли, ты сам знаешь — видеть, чувствовать подноготную человека на передовой было легче, чем «в миру», извини за церковное выражение. Отчего? В обстановке поминутно грозившей опасности человеческие натуры, как бы затуманенные до этого полупрозрачной пленкой вроде «непроявленных» детских переводных картинок, становились рельефными в бою, без притененности и полутонов. Трусоват некто по складу натуры, так втройне трус на войне. А другой, тишайший, кроткий до поры до времени, внешне оставаясь тишайшим, вдруг, опережая товарищей, вскакивает на бруствер навстречу свинцовому шквалу, увлекает за собой залегший под огнем взвод или роту, первым вваливается в немецкий бункер. Ввязывается в самую страшную в бою схватку — в рукопашную, когда обычно невидимые друг другу на современной войне солдаты — наши и фашистские — впервые оказываются лицом к лицу, видят в глазах противника свою смерть, и тут побеждает не всегда обязательно физически крепкий, а порою более сильный не телом, а волей. Может, я усложняю (в бою человек думает только о бое), но живущая где-то в сознании мысль придает ему силы для успеха — мысль о своей правоте, правде своей армии и своего народа.