— И вилы опять здесь оставили! — сердито ворчал старик. — Еще напорется скотина.
Вилы со звоном вонзились в песок.
Свекру не полагалось стучать прямо в горницу, так как, по обычаю, он не мог ни видеться, ни разговаривать со своей снохой. Поэтому он всегда будил ее как бы не относящимися к ней выкриками, для которых всегда находился повод и в которых Айшет всегда чувствовала большую нелюбовь к себе.
— Ах, проспала скотину!.. — всполошилась Айшет и, отодвинув край занавески, выглянула в окно. Было еще рано.
«Чего же он разоряется?» — неприязненно подумала она, осторожно выскользнула из-под одеяла, торопливо поправила волосы, придерживая одной рукой раскрывшуюся на груди сорочку.
Хусейн спал.
В горенке от спущенных ситцевых занавесок стоял полумрак. Возле кровати стояла колыбель, в которой спал сын. Его легкое дыхание, колыхавшее накинутую на личико кисею, теплой радостью отдалось в груди Айшет.
— Родненький мой, — пролепетала она. — Единственная радость моя!..
Хаджи все еще носился по двору.
Айшет скрипнула дверью, давая знать старику, что ей надо выйти. Хаджи быстро удалился, громко бросив как бы в пространство:
— Скотина отстанет от стада!
Холодное, в сизом налете густой росы, дымилось осеннее утро. За вербами рдел небосклон, в румяном жару рождалось солнце. Мычание коров и рев буйволов разносились над аулом. Соседская буйволица, недавно отелившаяся, в безысходной тоске по своему черненькому буйволенку заглушала ревом всех остальных. Вороны, прислушиваясь к этому реву, смотрели с верхушек верб на Айшет. Они ждали утреннего мусора, рассчитывая на случайный жирный кусок. Батрак Иван чистил конюшню, вздымая клубы теплого навозного пара.
Привычным движением Айшет зябко скрестила на груди руки и бесшумной от мягких чувяк походкой направилась к большой сакле, стараясь не попасться на глаза Хаджи.
Недовольная свекровь, зловеще надувшись, отгребала в очаге уголья из-под золы. В утренних сумерках она, в завязанном рожками платке, походила на ведьму.
Свекровь даже не взглянула на невестку. Ядовито сжатые блеклые ее губы знакомым холодом резнули сердце Айшет.
Красными пятнами засверкали угли, задымились набросанные щепки. Свекровь встала, хрустнув коленями, и пошла к двери, но, увидев входившую старшую нысэ[10], остановилась.
— А, нысэ! Принеси немного сухого хвороста, ни лучинки нет в доме, нечем даже огонь развести… — И, проходя обратно мимо Айшет, сокрушенно добавила: — Что же делать, надо нести тяжесть, взваленную на плечи аллахом…
Айшет ополоснула холодной водой ведро и, не сказав ни слова, вышла.
Баз дышал тепловатым паром навоза. Коровы, увидев Айшет, замычали. Галки, важной поступью гулявшие по исклеванным спинам буйволов, поднялись и с недовольным криком перелетели на крышу сарая.
Айшет подоила трех коров. Оставалась последняя, бурая — самая норовистая. Выпущенный теленок встряхнулся от утренней свежести и, задрав хвост, стремительно кинулся к вымени матери. Подождав немного, Айшет принялась оттаскивать теленка, но он не давался.
Работник Иван, проходивший мимо с большим навильником сена, остановился и сказал:
— Давай, нысэ, я привяжу! — И, взяв теленка за ошейник, оттащил его к плетню.
— Спасиб, Иван, спасиб! Телка большой стал, моя сила нехватайт с ним… — тепло поблагодарила Айшет.
То, что Иван, который на просьбы обычно отвечал недовольным ворчанием, сам догадался помочь ей, особенно ее тронуло. Мало она видела людей в этом доме, которые проявляли бы к ней такое человеческое внимание.
Но Иван был еще менее избалован человеческим вниманием в доме Хаджи. Обособленной, тяжелой жизнью жил он у Бехуковых. Никого не интересовало, как он живет. Ночевал он то в конюшне, то на сене, то на мажаре, короче говоря, там, где его застигала ночь. Сирота Иван вырос среди адыгейцев и, как помнят все, был вечным батраком. Работал Иван, как вол, но не прибавлялось у него ничего — ни одежды, ни имущества. В угрюмом молчании влачил он свою долю. Казалось, все чувства притупились в нем настолько, что он перестал различать горе и радость, любовь и ненависть.
В воскресенье Иван исчезал и возвращался к вечерней уборке лошадей навеселе. Обычно всегда молчаливый, он в таких случаях становился необыкновенно словоохотливым.
Революция доходила до его невольничьего закутка медленными шагами. Лишь постепенно начал он сближаться с аульными батраками и беднотой.