— Нет, я не онемела, — нежным голосом промолвила дама. — И я вам не враг. И ничем не больна.
— А как нам в этом удостовериться?
Я затаила дыхание.
Но я и выдохнуть не успела, как дама снова заговорила — тем же нежным, сладким голоском, что и прежде. Она терпеливо отвечала на все вопросы матушки Адели, не спуская с рук Франчу, которая по-прежнему прижималась головкой к ямке у ее плеча. Я тогда еще подумала: а может, она монахиня, сбежавшая из монастыря?
Если это так, думала я, тогда все понятно: ни одна из невест Христовых не имеет права носить в своем чреве плод любви к простому смертному, а у этой женщины живот так и торчал, заметный даже под грубым коричневым плащом.
— Разве можно в чем-то быть уверенной до конца? — возразила она матушке Адели. — Особенно когда имеешь дело с незнакомыми людьми? Да еще в такое время. Но я у вас попрошу совсем немного: каравай хлеба, если вы в своем милосердии мне не откажете, да твое благословение, госпожа, если ты, конечно, согласишься мне его дать.
— Хлеб ты получишь, — сказала матушка Адель. — А вот насчет благословения надо еще подумать. Если же тебе переночевать негде, так у нас соломы полно и есть, где лечь; а обед можешь со жницами разделить, если не погнушаешься его заработать.
— Даже без благословения? — спросила дама.
Матушка Адель явно наслаждалась собственной властью: я видела, как блестят у нее глаза.
— Ты сперва обед себе заработай, — сказала она, — вот и благословение с ним вместе получишь.
Дама поклонилась — да так грациозно, точно королева из сказки. И что-то Франче на ушко шепнула. Та разжала ручонки, которыми крепко обнимала даму за шею, и дама опустила ее на землю, хотя в глазах Франчи и во всем ее лице читалось безмолвное сопротивление.
Затем женщина последовала за матушкой Аделью на дальний край поля, и никто из детей за ней не пошел, даже Перрен. Дети вдруг присмирели — я их такими никогда не видала — и вели себя очень тихо. Впрочем, стоило нам оказаться под Майским деревом, и они опять ожили и весело загомонили.
Она сказала, что зовут ее Лиз, но больше в тот вечер ничего о себе не сообщила. Мы сидели на только что сжатом поле у костра и ужинали хлебом и сыром, запивая еду пивом, — а ничего другого у нас и не было. Днем, под полуденным солнцем, Лиз сперва скинула с головы капюшон, потом плащ, а потом и верхнее платье и работала, как и все остальные, в одной рубашке из тонкого полотна, правда почти новой. Было видно, что она уже месяцев шесть или семь носит в чреве дитя; живот у нее выглядел особенно большим потому, что сама она была очень худенькой и хрупкой. Косточки точно у птички, а кожа такая белая, что под ней каждую жилочку видать. Зато волосы у нее были черными, как смоль, и пострижены коротко, словно у монахини.
Но, по ее собственным словам, она была совсем не монахиней. Она даже поклялась, что ни из какого монастыря не сбегала, и перекрестилась, стыдливо опустив долу свои большие серые глаза. Я ведь уже сказала, что она была очень хороша собой? Нет? О, она была просто прекрасна! Точно белая лилия! А голос тихий, нежный, и руки дивной красоты, а пальцы длинные, тонкие. Да, настоящая Прекрасная дама! И наша Франча никого к ней не подпускала и с колен ее не слезала. Да и мой Перрен был совершенно ею очарован, и Селин тоже, и все остальные дети, кого матери домой загнать не успели.
— Нет, никакая я не монахиня, — сказала она, — а великая грешница, и в наказание за свои грехи обречена на долгие странствия.
Мы дружно с пониманием закивали. Паломничество было нам хорошо известно; паломники, среди которых было немало и благородных господ, с выстриженными тонзурами, в одиночестве и пешком топтавшие дороги и тропы во имя спасения своей души, часто здесь проходили. А хорошенькая глупышка Гийеметт сочувственно вздохнула и сказала, прижимая руки к груди:
— Как это, должно быть, печально! И как только ты решилась, госпожа моя, покинуть дом и знатного мужа! Надо же, покинуть свой замок и отправиться неведомо куда! У тебя ведь есть замок, правда? Ты чересчур красива, чтобы быть женой простого человека.
— Мой муж и повелитель умер, — ответила ей дама.
Глупая Гийеметт только глазами захлопала, стряхивая слезы с ресниц: у нее слезы всегда были близко.
— Ах, как это ужасно! Он на войне погиб?
— Нет, его чума унесла, — сказала Лиз. — Это случилось полгода назад. А я осталась одна с его дочерью во чреве. Спасибо тебе за сочувствие. Ты можешь плакать, коли хочется, а вот у меня слез уже не осталось.
Да, это и по голосу ее чувствовалось, такой он был сухой и спокойный. И никакого гнева в нем не было. Но не было и нежности. Все молчали. Лиз встала и сказала: